Февраль
Шрифт:
А, знаете, наверное это было странно, что он мне поверил! Я бы не удивилась, если б он взял мой лорнет и принялся разглядывать эту нежнейшую белую кожу под десятикратным увеличением, недоумевая, как же это мне удалось бесследно спрятать столь уродливый шрам?!
Но Эрнест этого не сделал. Понял, наверное, наконец-то, что я и Поль Февраль – всё же не одно лицо, а два совершенно разных человека. Неужели?! И года не прошло! Браво, мсье де Бриньон, преклоняюсь перед вашей сообразительностью…
Правда, найдя в себе смелости поднять взгляд, я слегка разочаровалась. Ничего он не понял, а просто смотрел
– Жозефина, – простонал де Бриньон, и, сглотнув, поднял взгляд от моей груди к моим глазам. К моим горящим всё той же ненавистью глазам. Но его это не остановило ни на секунду. Мой огненный взгляд всухую проиграл силе версальского кружева! Какой позор. – О, господи, Жозефина! – Прошептал Эрнест, и, сделав два шага в мою сторону, притянул меня к себе, и принялся целовать так горячо и страстно, что у меня закружилась голова. Совсем как тогда, когда мне было семнадцать.
VI
Признаться, я была несколько обескуражена. Разумеется, я не ответила ни на один из его поцелуев, пребывая в этом странном ступоре, и чувствовала себя при этом так, словно об меня вытерли ноги.
Не было никакого сладостного трепета, не было никаких воспоминаний о наших жарких ночах, о нашей давней любви, чистой и нежной. Ничего не было, кроме сухой, холодной пустоты на сердце и обволакивающего чувства унижения и бессилия. Снова он мной пользовался, а я не могла даже воспротивиться! Это было глупо, учитывая то, что он железной хваткой держал меня за плечи, мешая вырваться, не давая отстраниться. И первые несколько секунд я с отвращением ждала, когда же всё это закончится, вот только ничего не заканчивалось, а Эрнест даже не думал прекращать! Как раз наоборот, он чуть ослабил хватку и одной рукой провёл сначала по моему обнажённому плечу, потом опустился ниже, к груди.
Чёртов улюбок!
Этого, благо, хватило, чтобы я высвободила правую руку, и, что было сил, залепила ему пощёчину. Его это, слава богу, отрезвило, а то я уже начала бояться, что он и вовсе не остановится, пока силой не возьмёт меня прямо здесь, на полу.
Он отошёл на шаг назад, потирая горящую щёку, и посмотрел на меня так, словно сожалел об этом своём порыве. И, может, не только о нём – в его голубых глазах мелькнула такая смертная тоска, что у меня, несомненно, сжалось бы сердце, если бы я могла сострадать этому человеку.
– Вон из моей комнаты, – сквозь зубы произнесла я, и не узнала свой голос.
Сломался, треснул, сорвался в самый ответственный момент. Но повелительные интонации никуда не исчезли, и их оказалось достаточно для того, чтобы де Бриньон ушёл. Не просто так, разумеется, это было бы слишком хорошо! Для начала он ещё раз посмотрел на меня, как Габриель обычно смотрел, точно в самую душу заглядывал. И, растерянно проведя рукой по своим светлым волосам, сказал проникновенно:
– Прости меня, Жозефина. Я не хотел быть грубым.
Сказал человек, разорвавший на мне рубашку, и набросившийся с животной страстью со своими поцелуями!
– Вон из моей комнаты, – куда твёрже и увереннее повторила я, не глядя в его сторону, и де Бриньон, наконец-то, вышел. И хорошо, что не стал ждать, пока я попрошу его в третий раз: дождался бы моей неминуемой слабости, это несомненно! Потому, что как только за ним закрылась дверь, колени мои вдруг подкосились, и я упала на пол. Пушистый персидский ковёр пришёлся весьма кстати, он смягчил удар, и мне было не так больно, хотя вряд ли я способна была чувствовать боль в тот момент.
По сравнению с той невыносимой болью, что горела у меня на душе, всё остальное казалось несущественным. Именно поэтому я, наверное, спрятала лицо в ладонях и зарыдала. Горько и отчаянно, но почти беззвучно зарыдала – господи, я не плакала с тех самых пор, как этот ублюдок бросил меня! Я даже на похоронах Луизы не плакала! И за семь лет ада, под названием «брак с Рене Бланшаром» я не плакала ни единого дня, а сейчас ревела как девчонка! Как будто мне снова было семнадцать – по крайней мере, эта боль была так же сильна и остра. А я-то думала, что мне удалось побороть её, пересилить. Выходит, не удалось?
Как бы там ни было, не стоит преждевременно упрекать Жозефину в слабости! Плакала я недолго. Всего-то несколько минут, честное слово! Затем, поднявшись на ноги, и потирая ушибленное колено, я подошла к шкафу, распахнув створки, наспех достала оттуда первую попавшуюся блузку, стянув с себя остатки старой.
Я торопилась. Я будто боялась передумать, торопилась настолько, что не стала даже заправлять её под юбку – представьте себе, какая неаккуратность для француженки, привыкшей всегда быть безупречной! Ограничившись застёгнутыми пуговицами, я вышла из своего номера, на ходу подворачивая манжеты на рукавах, и отправилась прямо по коридору, в противоположный его конец. По дороге мне встретился Лассард, которого я едва не сбила с ног, но даже этого не заметила! Пробормотав короткие извинения, я обошла его стороной, и продолжила путь, не желая слушать ни слова о том, что он мог бы сказать вслед моей неосторожности.
Но Лассард ничего и не сказал. Мне он и вовсе показался каким-то напуганным, и чересчур взволнованным, и даже бледным, насколько я могла судить в полумраке плохо освещённого коридора. Я решила, что, должно быть, слишком сильно толкнула его, задела ещё не зажившую рану и сделала ему больно, но возвращаться и извиняться ещё раз не стала. Тем более, Лассард поспешил спуститься по лестнице вниз, как будто не хотел, чтобы его видели лишний раз в этой части отеля. Правда, и странно – что он здесь делал? Его-то комната, насколько я знаю, совсем в другой стороне!
Ах, к чёрту Лассарда! И так голова трещит от мыслей, не хватало ещё начать рассуждать о причинах, побудивших его заглянуть в северное крыло! Остановившись в конце коридора, я, без малейших промедлений, три раза постучала в одну из дверей, самую последнюю.
Это был номер Габриеля Гранье. И я знала об этом, он порой жаловался, что его поселили в самую дальнюю часть коридора не иначе потому, что он француз. Что интересно, и нас с Франсуазой точно так же поселили в самых дальних номерах – вероятно, французов хозяин отеля, мсье Шустер, и впрямь не любил.