Дежавю
Шрифт:
– Вообще-то, считаю.
– Ну да, – окинул он меня всё тем же взглядом, – ну да, вы думаете, все такие, как вы. Я имею в виду, идейные. Нет, мистер Невилл, не все. Кто-то ещё твёрдо стоит на ногах, кто-то ещё следует логике мыслей.
Да уж конечно, и этот кто-то – ты…
– Вы хоть представляете, что было бы с миром, если бы все были такими, как вы?
– Не представляю.
– И слава богу. Понимаете, Этан…
– Этан Невилл. – Как же хотелось плюнуть в его наглую рожу.
– Конечно, как скажете. Понимаете, мистер Невилл, мы выставили ваше исследование по созданию, как их
Я понимал, что этот хапуга брал себе четверть от выделяемых нам средств, если не больше. И никаким физиком он не был. В наше странное время никто не был тем, кем должен был быть. Он был экономистом, он экономил на всём.
– Но, как говорится, – изобразил сожаление декан, – no money, no honey.
– А если я найду спонсоров?
– Вы? Ну вот как найдёте, так и приходите.
– Вы не понимаете! – я задохнулся подступающей злобой. – Мы не можем прерваться! Всё только началось!
– Как это только началось? Только сейчас началось? А чем вы занимались все эти годы? Мне нужны результаты, мистер Невилл, результаты.
– Шар проходит через туннель и возвращается.
– Куда проходит, откуда возвращается? Это нам неизвестно.
– Из временной…
– Всё-всё, пожалуйста. Все эти ваши физические фокусы, на это уходит слишком много средств.
– Фокусы?!
– Хорошо, эксперименты. Какая, собственно, разница?
– Но мы не можем прерваться сейчас!
– Мы не можем продолжить сейчас, вот что я вам скажу. Давайте так, я даю вам месяц, чтобы закруглиться, а потом делайте что хотите.
Я медленно поплёлся к двери, не чувствуя земли под ногами. Вот оно, думал я, отсутствие гравитации, отсутствие связи с реальностью – неверие в неё. Я не хотел верить в то, что со мной происходит, я не понимал, как такое может происходить.
– В конце концов, я же не увольняю вас из института! – крикнул декан мне в спину. – Вы так же можете преподавать и работать над новыми проектами. Только, пожалуйста, не над такими дорогими, как этот!
2 глава
Генрих Шёнау не ел уже вторые сутки. Или третьи, он сбился со счёта. Он сбился со счёта, сколько раз возрождалась в нём надежда и умирала опять в предсмертных судорогах, в последних конвульсиях. Сколько раз он просыпался с надеждой, что всё это сон, сколько раз он видел своё измученное лицо над бурлящим водой умывальником в зеркале, протёртом до блеска, понимая, что всё это – явь. Он бродил по огромному дому, где лестницы были из мрамора, а стены – в головах убитых им животных где-то на просторах дикой Африки. Он вспомнил, как взваливал эту добычу в огромный пикап, как приносили ему после эти головы, как развешивал он их по стенам, как смотрели они на него, будто крича сквозь приоткрытую пасть о его могуществе, безнаказанности, о беспомощности его…
Он был беспомощен сейчас. Он был беспомощен последние тридцать недель перед силой природы, которую он всегда подчинял,
«Надежда всё ещё есть» – эта фраза ещё долго стучала в мозгу, освещая предсмертную темень.
Эта фраза поднимала с постели, помогая дышать. Это было последним, за что ещё мог ухватиться Шёнау, вгрызться зубами и не отпускать. Всё, что до того говорили врачи, сразу померкло: «Патология мозгового вещества, нарушение свойств поражённых фокусов. К сожалению, очаги гиперинтенсивные».
Но этот врач, тот, что последний, сказал, что надежда всё ещё есть…
Через три месяца Генрих узнал, что нет и этой надежды. Его дочь угасала, как спичка, исчезая в морфинном бреду.
Он стоял за её дверью и прислушивался к писку приборов, датчики измеряли пульс. И пока он его слышал, он знал, что она жива.
Дверь приоткрылась, медсестра вышла из комнаты.
– Как она? – спросил Шёнау, боясь заглядывать медсестре за плечо.
– Борется, – как-то горько кивнула та.
Мистер Шёнау зашёл в детскую. Дочь лежала в белоснежной постели, такая же белая, как простыня. Из носа её выходили трубки, из вен торчали катетеры, волосы уже почти отросли.
Ничего не принесло результата.
– Дочка, – он подошёл к кровати и взял её за руку. Глаза под веками девочки зашевелились, она старалась их приоткрыть, а он старался не разрыдаться от этого.
– Ничего, это я, это я. Не открывай, спи, сон – он лечит.
«Какой идиот это придумал, – подумал Шёнау, – разве возможно вылечиться во сне? Во сне можно разве что умереть». Он ненавидел ночи, ненавидел просыпаться и бояться открыть глаза, бояться, что этот день он встретит уже без неё. Он провёл по прозрачной руке дочери, вся она была в синяках, живого места не осталось от этих капельниц и уколов. И за что оно ей всё…
Глаза её перестали шевелиться, лицо стало ещё бледнее и покойнее, Шёнау поднялся и уставился на аппарат. Ему казалось, он умер сейчас, вот сейчас вместе с ней, но нет… Пульс всё ещё шёл. Да, эта чёртова аппаратура хоть на что-то была пригодна. Больше в ней не было толку, она не спасала, она лишь отсчитывала последние биения пульса его ребёнка.
«Только не умирай, – думал он, – продержись ещё самую малость». Будто достаточно было этой малости, будто она могла спасти.
– Папа с тобой, – провёл он по колючим, как ёж, волосам. Когда-то они были длинные, такие светлые, как солнечный луч, в них всегда отражалось солнце, сейчас же не было и его.