Угол покоя
Шрифт:
Письма Оливера мало что ей сообщали – она часто удивлялась, как ее угораздило выйти за человека, которому так трудно даются слова. Новости были мелкие и отрывочные. Сын Ферда Уорда, посланный работать на рудник “Аделаида”, больше времени проводил за картежными столами, чем в рабочем кабинете. Он занял двести долларов у Оливера и меньшие суммы у Фрэнка. В день жалованья Прайси обнаружил в кассе недостачу на сотню с лишним, и молодой Уорд, припертый к стенке, признался, что “позаимствовал”. Оливер дал знать его отцу. Больше ему писать ей было не о чем – разве еще о том, что железнодорожная компания тянет ветку вверх по долине реки Арканзас. Когда она отправится
Она слегка рассердилась на него за то, что позволил себя использовать, хотя как он мог бы не дать взаймы отпрыску Ферда Уорда, пусть и шалопаю? Написала Оливеру, что надо немедленно, не теряя времени, потребовать от отца возмещения. В газетах появились слухи, что у Чародея Уолл-стрит шаткое положение. Она сообщала мужу в письмах, как хорошо чувствует себя Олли, как продвигается роман. Передавала впечатления Огасты от Сицилии. Ходила с письмами на почту и, вернувшись, работала до вечера. С удовольствием скряги смотрела, как растет стопка исписанных страниц. Жизнь ее дедушки впитала в себя ее собственную.
Надолго причем. Она окончила роман и продала его “Сенчури” для публикации с продолжением, в пяти номерах; когда в садах начали раскрываться почки, Оливер написал, что она теперь может приехать поездом. И тут же, словно пошла вода через мельничную плотину, ее запруженная жизнь снова двинулась вперед.
На сей раз она собиралась в путь с чувством, что едет не на пикник и не с визитом, а навсегда, и как следует постаралась отъединить себя от прошлого: одно выбросила, другое раздала, кое-что уложила, чтобы взять с собой. Не без слез освободила отцовский чердак от своих старых вещей: тем, кто будет здесь жить впоследствии, это место понадобится, а для нее самой здоровее будет сделать переезд окончательным.
Много брать не стала: кое-какие платья, кое-что из постельного белья, столовые приборы, немножко из приданого, чтобы не ударить в грязь лицом перед новоприбывшими женами на аллее вдоль канала. Ящик с книгами сыну для обучения, Фрэнку и Прайси для удовольствия. Несколько дорогих сердцу предметов, которые, подобно кусочкам янтаря, вынесли на ее берег детство, семья, дружба и замужество: японский чайник и миниатюрная Мадонна, подаренные Томасом; все письма Огасты; циновка с Фиджи и кувшин для воды, которые ей подарил Оливер по приезде в Нью-Альмаден. Подстилка из звериных шкур – на ней Олли учился ползать. Два сундука, не более того.
С бобровыми шкурками, которые Оливер прислал из Дедвуда, пришлось нелегко. Неподатливые, они с самого начала ставили ее в тупик. Она не знала никого, кто занимался выделкой шкур. Попытаться, как наивно предложил Оливер, сшить из них шубу – все равно что заказать белое, как лосины Эммонса, платье из оленьей кожи; она чувствовала бы себя в такой шубе индейской принцессой Покахонтас. Привезти шкурки обратно на Запад как они есть значило бы усложнить то, чего она усложнять не хотела. В конце концов они с Бесси сумели из трех шкурок соорудить муфту и меховую шапочку. Остальное она отдала Бесси.
Была еще лосиная голова. Как и бобровые шкурки, она в домашний обиход Милтона никак не вписывалась. Сюзан не переставала удивляться – почему он ее прислал? Возможно, хотел, чтобы жена имела перед собой какую-то его составляющую, о которой, он считал, ей не следовало забывать; впрочем, это моя догадка, а не ее. Но как с этой головой быть? Где ее в доме ни помести, она была бы там до нелепости чужеродна
Одной цели эта голова послужила: Сюзан воспользовалась ею, чтобы внушить Олли идею отца, которого он совершенно позабыл. Возможно, на какой-то особый лад, знакомый дикарям и детям, он думал, что это и есть отец. Вот почему она накануне их отъезда на Запад повела его на нее посмотреть.
В сумрачном помещении, затканном паутиной, огромная голова протягивала в полумрак ветвистые рога. Запыленная морда была приподнята, запыленные глаза таращились в темноту сеновала. Голова отвергала запахи домашнего скота, стоявшие в хлеву, от нее исходило презрение к сену, которым этот скот питался. Сын жался к ногам Сюзан, а она чувствовала, что лосиная голова ею пренебрегает, и испытала такой же укол стыда, как в тот день, когда ее отец и Джон вскрыли ящик, куда могло бы влезть пианино, и извлекли этот шуточный или бог знает какой подарок, несуразную памятку о жизни мужа в горах Блэк-Хилс. Мальчишеская бестактная прихоть, заключила она тогда, такая же режущая слух нота, как тот громадный кавалерийский пистолет, с которым он приехал свататься.
Ладонями она ощутила, что малыш почтительно замер перед этой головой.
– Ну, давай теперь прощаться с папиным лосем, – сказала она легким тоном. – Скажи: “Всего хорошего, папин лось, завтра мы поедем на поезде жить с папой. Где поезд остановится, там папа нас встретит, и мы отправимся по горам к нашему дому из бревнышек, а когда я немного подрасту, у меня будет лошадка, и я поеду на ней с папой, с Фрэнком или с Прайси, и между горами, где цветы растут выше стремян, мы остановимся отдохнуть и увидим или услышим такого лося, как ты, он понесет свои рога в лес или протрубит с высокой-высокой горы”. Скажешь ему так?
– Слишком много, не скажу.
– Тогда просто скажи: всего хорошего, папин лось.
– Всего хорошего, папин лось.
– Хочешь опять папу увидеть?
– Да.
По его удивленным глазам она почувствовала, что он не понял, о чем она его попросила. Не уверенная, что сама поняла, крепко обняла его и подняла фонарь повыше, чтобы он в последний раз взглянул на огромное существо на балке.
Лакированная морда под матовым полуторагодичным слоем пыли заблестела на свету, как умытая. Глаза призрачно полыхнули. Почудилось – вот-вот затрубит.
– Очень странно, – сказала Сюзан поздно вечером, сидя у камина с Бесси и Джоном. – Она взяла и глянула на нас, блеснула глазами, как будто до нее дошли слова про горы. Услыхала про Ледвилл и ожила на секунду. О, я тоже теперь оживаю, я чувствую это! Не терпится вернуться и устроить дом среди этой дикой красоты.
Джон Грант до этого сидел обмякший, скрестив ноги и уставившись на носок верхнего ботинка. Подбородок упирался в грудь, глаза были едва открыты. Теперь внезапно он открыл их широко и бросил на нее взгляд – как ножом ударил. Лицо было полно ненависти. От года к году в нем нарастало критиканство, он говорил мало, а если говорил, то с презрением или недовольством, казалось – вечно ссорится с чем-то у себя внутри.