Угол покоя
Шрифт:
– Надеюсь, что нет, – сказал я. – Но только что вы раскритиковали меня за фальшь в изображении половой жизни бабушки.
– Ну… ладно, к чертям, – сказала Шелли. Явно я сильней ее сковываю, чем она готова признать. – Не знаю. Что все-таки вы про такую сцену думаете?
– Думаю, что вы ад какой-то изобразили, – сказал я. – Рассказали про людей, которые расчеловечились. Опустились ниже млекопитающих. Ниже червей. Сомневаюсь, что даже черви-бильгарции, которые заняты спариванием всю жизнь, сидят и смотрят на спаривание других бильгарций. По-моему, наша болезнь так далеко зашла, что мы даже не ощущаем ее как болезнь.
–
Я чуть сильней отвернул от нее кресло. Ни исповедальная, ни евангельски-учительская сторона разговора меня не радовали.
– Э… – сказал я, – разве он похож на все остальное?
Хо-хо-хо.
Неплохо. Из исповедальни мы вышли.
– Ладно, – сказала она, – это ваша книга. Считайте, просто получили хвалебное письмо, подписанное “Современная читательница”, и там сказано: “Мне книга очень-очень нравится, но почему как любовная сцена, так вы задергиваете занавеску?”
– Я не занавеску задергиваю, а свет гашу.
– Без разницы.
Она уже смеялась, опять скрестила по-йоговски ноги, волосы свисали до полу. Не будь я тот, кто я есть, – уродец, сломанный болванчик ее матери, да еще втрое старше, чем она, – я бы подумал, что она возбудила себя своими собственными речами – исповедальными, евангельски-учительскими, какими угодно. В ее глазах появился влажный блеск, при виде которого полноценный мужчина должен был бы принять то или иное решение. Я думаю, источником пикантности был не сам разговор – в ее среде это повседневная пища, – а то, что ей удалось такой современной темой вызвать шевеление каменных губ Горгоны.
– Если вникнуть как следует, – сказал я, – то ведь я и занавеску не задернул, и свет не погасил. Хотите быть литературным критиком – читайте, что написано. В той сцене, что вы сегодня напечатали, комната полна преломленного лунного света, дверь распахнута настежь, ничего не занавешено, все насквозь продувается ночным горным воздухом. Для викторианцев бабушка с дедушкой, в общем, молодцы. Жаль только, что эта маленькая любовная сцена не все сделала, что должна бы.
– Почему? Весенняя уборка не задалась?
– На полчаса, может быть, хватило. Потом она выяснила, что если он присоединится к изысканиям, то зимой его ждет полевая работа в Калифорнии, а на другое лето он может оказаться чуть ли не в любой точке Запада. Ей тогда либо тащиться следом, снимать жилье в ближайшем городишке, либо обратно в Милтон.
– Значит, не позволила ему согласиться.
– Она бы не выразилась так. Она беспокоилась за сына, хотела, чтобы у него был надежный дом, где он будет расти; думаю, и за себя беспокоилась – что трудно будет, когда не с кем поговорить на художественные и интеллектуальные темы. Так что пару дней они колебались, судили-рядили, а потом ему предложили должность управляющего на руднике “Аделаида”,
Шелли смотрела на меня, подняв большие серые глаза и посасывая костяшку большого пальца; хлюпнув, вытащила ее и сказала:
– Я думала, она перестанет решения принимать, которые портят ему карьеру.
– Она, в общем, перестала. Но в трудном положении не смогла с собой совладать.
– Он ей позволял водить себя на поводке. Он что, мягкотелый был?
– Он не очень-то умел убеждать да уламывать, – сказал я. – Он любил жену и ребенка. Ему только что – для викторианца – досталась исключительная порция любви. Это непростое было решение. Могло повернуться и так, и эдак.
– Да, похоже, – сказала Шелли. – Эту ее озабоченность домом я тоже не понимаю. Она не только фанатка культуры была, еще и собственница жуткая. Чем плохо было бы ездить с ним? Когда мы с Ларри гоняли автостопом, мне было здорово. Цыганская такая жизнь бродячая. Я знаю одну пару, они от Сингапура до Лондона автостопом. Я бы тоже не прочь. Не перевариваю этих домоседов.
– Времена меняются, – сказал я не без иронии. – Если так замечательно было разъезжать, почему вы с мужем перестали?
Вновь костяшка во рту. Хлюп. Быстрый взгляд искоса.
– Да не муж он, конечно. Это так, для родителей только.
– Хорошо, – сказал я. – Человек, с которым вы разъезжали. Почему перестали-то?
Она вскинула руки в воздух, выгнула спину, грудь выпятила. Опять ohne Bustenhalter.
– Ха! – сказала она. – Поднадоело в дождь ночевать в туалетах канадских кемпингов. Но я бы опять отправилась. Такой свободы нигде нет. – Она встала и охлопала брюки сзади, как будто сидела не на полу, а на пыльной обочине. – Ладно, насчет сексуальной сцены беру свои слова назад. Даже если бы вы показали все как есть, она высшей точкой всему вряд ли стала бы.
– А так вообще бывает? – спросил я. – Нет, это было событие в общем ряду.
Бабушка хотела, чтобы ее сын, как она, рос в любимом месте, которое он знал бы до последней кротовой норки. Сельский пикчуреск был не только ее художественной манерой, но и пламенным убеждением. Она была вскормлена поэтами-романтиками и художниками Гудзонской школы, и то, чему ее пока что научил Запад, было продолжением тех и других: за Брайантом – Хоакин Миллер, за Томасом Коулом – величественные дикие просторы и горные вершины Бирстадта [102] . Западу как ландшафту она никогда не противилась – только Западу как бесприютности и социальной неотесанности. А с этим можно было попытаться сладить.
102
Уильям Каллен Брайант (1794–1878) – американский поэт-романтик. Хоакин Миллер (наст. имя Цинциннат Гейне Миллер, 1837–1913) – американский писатель и поэт, автор книги стихов “Песни Сьерры”. Томас Коул (1801–1848) – американский художник-пейзажист, основатель Гудзонской школы. Альберт Бирстадт (1830–1902) – американский художник, автор пейзажей Запада.