Угол покоя
Шрифт:
– Я же вам не предлагаю от всех комплексов ее освободить, – сказала она. – Это исторически было бы неправильно. Я просто о том, что, может, стоило бы поподробнее дать картину, чтоб мы видели все эти искусственные запреты как они есть.
– Ну и как они есть?
– Условности. Барьеры. Ограничения. Комплексы.
– Разумеется, все это в ней было. Все это было в обществе, в котором она жила.
– Но вы же можете пройти сквозь эти барьеры! – Шелли подалась вперед, полная желания меня просветить. – В ее письмах есть намеки, они ее выдают. Она пишет однажды Огасте: “Эта непоправимая стеснительность
– Помилосердствуйте, – сказал я. – Вы набрались в Беркли псевдонаучного жаргона, на каком мой сын преподает. Если я начну, как вы предлагаете, экстраполировать, то сексуальные сцены будут мои, а не ее. Она дорожила приватностью, она бы экстраполировать ни за что не стала. И я не буду. Для меня экстраполировать публично – все равно что сделать свои дела на ковре в гостиной.
Я вызвал этим ее мощное хо-хо-хо. Она качнулась вперед, волосы упали ей на грудь, и она откинула их этим своим жестом, который бесит меня. Она была в своей стихии: докапывалась до корней, выставляла на свет всю постыдную фальшь.
– Вот-вот. Я про это и говорю. Вы свои ограничения показываете, а не ее. У нее наверняка они были, но вам-то они зачем в семидесятом году двадцатого века? Мы уже научились принимать разные вещи, и слова для них знаем, и не стесняемся того, какие мы есть. Нам без надобности эти чисто культурные условности. Вот вы слышали, что сейчас сказали? “Сделать свои дела”. Почему?
– Потому что я не приучен говорить “посрать” в присутствии дамы, – сказал я, взбешенный не на шутку. – Потому что я не верю в прогресс на такой манер, на какой, похоже, верите в него вы. Вы верите в него больше, чем моя бабушка. А эти чисто культурные условности, от которых вы предлагаете мне избавиться, – они играют цивилизующую роль, а я, знаете ли, да, лучше буду цивилизованным человеком, чем неотесанным дикарем.
Она не лишена восприимчивости. Посмотрела на меня, наклонив голову набок, и сказала без улыбки, с вытянутым лицом:
– Я вас из себя вывела, надо же.
– Не лично вы, – сказал я. – Не сами по себе, а на общекультурном уровне.
Я сидел к ней под углом, лицом к бабушкиному портрету – задумчивое лицо, опущенные глаза под прохладным светом, льющимся на стену, увешанную письмами от людей, которыми она восхищалась и которые восхищались ею.
– Посмотрите на ее изображение, – сказал я. – Что в этом лице? Лицемерие? Нечестность? Жеманство? Боязливость? Или дисциплина, самоконтроль, скромность? Скромность сейчас, в семидесятом году, стала чем-то непостижимым. И я, по-вашему, буду показывать, как эта женщина неловко занималась любовью на складной кровати? Вам хочется слышать ее эротические стоны? Хихикать над ней, потому что она была леди и вся такая разборчивая?
– Я не совсем то имела в виду. Я просто гляжу с точки зрения современного читателя. Он может подумать, что вы прячете что-то существенное.
– Плохо дело. У современного читателя что, воображения совсем нет?
– Ну, как вам сказать. Люди сейчас навострились понимать, они чуют фальшь, когда кто-то пытается что-то прикрыть или, вот, говорит: воображайте сами. Представляете современный роман, где, как у Данте про Паоло и Франческу: “Никто из нас не дочитал листа” – и всё?
– Ладно, мне, выходит, своими фальшивыми
– Да понимаете же вы, о чем я! – Она соскользнула с кресла и уселась на полу по-турецки. – Времена меняются! Людям, ну, надоело, что все прикрыто. Вы же видите, парни, девчонки сбрасывают одежду, хотят разрушить этот барьер и вернуться к природе. Это постоянно сейчас, это просто значит… открыться. Как, не знаю… – Всерьез довольная собой, лук натянут, уста, как у Исаии, тронуты горящим углем, она сидела на полу и всеми силами старалась приобщить меня к двадцатому веку. Отклонилась назад, оперлась на вытянутые руки и не спускала с меня глаз, полная задора, иронии и превосходства. – Не знаю, стоит ли вам рассказывать.
– Я тоже не знаю.
– Ну, смотрите… – На самом деле она уже твердо решила мне рассказать, помешать этому было не легче, чем помешать пресловутым парням и девчонкам сбрасывать одежду и очищать мир от лицемерия. Пригнула голову к коленям, волосы свесились на пол, затем подняла голову и посмотрела на меня с полуулыбкой сквозь чащу волос. – Что бы вы сказали, например, на такое, – сказала она. – Допустим, пришли вы на вечеринку, где все со всеми знакомы – друзья, понимаете? – и все под кайфом, и дело доходит до секса по очереди. Допустим, четверо или пятеро трахают одну девчонку, а остальные смотрят. Это вам как – грубо, грязно, аморально?
– Я бы сказал, что мы далеко отъехали от моей бабушки.
Она засмеялась, миссионерка.
– Это точно. Но вы-то как бы это восприняли? Ведь не обязательно это будет грубо, порочно, мерзко или еще как, правда? Они просто будут делать свое – чувствуют они так, понимаете? Этого и парни хотят, и она хочет, и это происходит. Вас, наверно, это шокирует, да?
– Есть вещи, которые меня возмущают. Шокировать меня не так-то просто.
– Но чем тут возмущаться? – Обхватила свои колени и уставила на меня взгляд широко открытых серых глаз. Улыбка пропала. Как-то она вся напряглась. – Вам не кажется, что выносить моральное осуждение вас заставляет только замшелый кодекс? Избавляемся от него – и получаем естественную сцену, такую же естественную, как если двое гасят свет и в темноте ложатся в постель. А посмотреть на такое – это, ну, как спектакль посмотреть, разве нет? Живой театр. Кто тут что теряет?
– Похоже, особых потерь тут ни у кого не случилось, – сказал я. – Если это и правда было. Было?
Она кивнула, не поднимая подбородка с колен.
– Да, было.
– И никто ничего не потерял. Может быть, даже что-то приобрелось – например, венерическая болезнь. Я так понимаю, эти инфекции возвращаются с новой силой при современных нравах.
От этого она отмахнулась почти раздраженно. За пару минут ее настроение изменилось – она сделалась сумрачна, задумчива и отчасти сердита.
– Значит, вы не считаете, что это было естественно, или вроде спектакля, салонная игра такая?
Уж не о своем ли опыте, подумалось мне, она рассказывает? Я и сейчас не уверен, что не о своем. Я спросил:
– А родителей ваших вы бы с собой взяли?
– Да ну что вы!
– Стали бы с ними про это говорить?
– А вы как думаете?
– Но мне рассказали. Я с ними одного возраста.
– Вы – другое дело. Вы образованны, вы кое-что повидали, вы не застряли в темных веках. Я чувствую, с вами можно поговорить. Я ошибаюсь?