Строки, написанные кровью
Шрифт:
Вдоль колонны ходили конвоиры и полицаи, заглядывая в лица измученных людей. Один из конвоиров, хорошо говоривший по — русски, объявил, что все до обыска должны сдать ценности, а евреи и комиссары пусть выйдут вперед на три шага. Но из колонны никто не вышел. Тогда немец стал говорить, что фронт прорван и вы, мол, в наших руках. Мы-то у вас в руках, а вот сердце там, в России, в строю. И битва еще не кончена для нас, борьба за свободу будет продолжаться.
Конвоир подошел к двум чернявым ребятам и вывел их из строя. Другой отвел чернявых к дороге — два коротких сухих выстрела прорезали тишину. И тут начался обыск.
В кучу летели всякие мелкие безделушки от ножей до иголок.
— Коммунисты, капут, комиссары капут.
Вдруг он остановился и, как дурак, разинул рот, показывая на зубы.
Ванюша, стоявший недалеко от меня, встревожился, и это заметил офицер. Он быстро подбежал к нему, схватил за подбородок, вытаращил бесцветные мутные глаза.
— Рот! Рот! — закричал офицер.
Неожиданно для всех Ванюша крышкой плоского котелка ударил себя по зубам. Два зуба с золотыми коронками окровавились. Ванюша схватил их тремя пальцами правой руки, выдернул и протянул офицеру.
— Хорош! — сказал эсэсовец и потребовал снова открыть рот.
Ванюша сжал намертво челюсти, покосился на офицера и отвернулся. Медаль «За отвагу» была тяжелой, но дорогой наградой. Он получил ее за сбитый из винтовки фашистский самолет. Автоматная очередь прошила сердце Ванюши — рязанского парня, русского солдата. Да, не зря он получил медаль. Спасая награду, он и тут проявил отвагу.
— Почему нет золота? — спросил офицер — эсэсовец у меня.
— Не заработал еще, — ответил я.
— За все будем судить коммунистов, — кричал офицер. — И за то, что есть, и за то, что нет.
Ванюша, лежавший на зеленой траве с бледным лицом, обращенным к солнцу, казалось говорил стоящим в колонне: «Я жив». И мне, как и всем моим друзьям-солдатам, попавшим в кровавые лапы врагов, хотелось сказать так же: «Я жив».
Так родилось на пути в Вильнюсскую крепость стихотворение «Я жив».
За речкой Нарвою вчера Я шел с врагами биться. Мое победное «ура» Слыхала мать в столице. Я рвался с берега вперед, Разбив плечо и ногу, Но с косогора миномет Мне пересек дорогу. Разрыв — и нет в строю меня. Так что же дальше будет? И вот у ржавого плетня Враги солдата судят. Но где-то бой еще идет, И мы не в лапах смерти. Наш продолжается поход, Мы победим, поверьте! Пусть не видать войне конца, Пусть дом родной не близко, Но наши верные сердца Храните в ротных списках!Смерти я не боюсь
Осень сурового 1941 года. Вильнюсская крепость. Широкий двор крепости кипит, как муравейник. Возле восточной стены стоят в два ряда повозки, на которых каждое утро вывозят умерших от голода, ранений и пыток. В воротах двое часовых с автоматами. На углах вышки с пулеметами. На высокой кирпичной стене проволока в несколько рядов с наклоном во двор крепости. По двору, еле передвигаясь, бродят
В моих глазах стоит, шумя листвой, Измайловский парк, с его красивыми притоптанными дорожками вокруг пруда, сделанными искусной рукой мастера скамейками на аллеях. А по вечерам разноцветные полосы огней. Летние читальни, где за столиками сидят школьники и студенты, разложив перед собой книги. И вдруг это все будет разрушено и сожжено, как и всюду на территории, по которой прошли фашистские войска.
Я видел, как горели большие деревни, выбрасывая черные клубы дыма и длинные языки пламени в голубое небо, наводя страх на соседние села. Я слышал, как плакали дети и голосили женщины у своих жилищ, как в зажженных хлевах ревели коровы, прося помощи у людей. А люди бежали дальше от огня, чтобы не оказаться под вражеским обстрелом.
Война шла, поднимая села и древнейшие города на воздух, оставляя пыль и пепел после себя. Но разве для этого их строили наши предки, вкладывая в работу всю свою силу и ум? Они хотели, чтобы мы жили в этих домах, ходили друг к другу в гости, растили детей и пели веселые песни, захлебываясь счастьем.
Что сейчас творится в Москве? Чем занята мать? Учатся ли в школе сестры? Работает ли завод? Эти думы не покидают меня ни днем, ни ночью. Ищу в своей камере земляков-москвичей. Никого. Вчера умерли от ран два ленинградца, а сегодня их вынесли во двор и положили на повозку. Один пожилой, другой совсем юнец. Будто отец с сыном встретились здесь после долгих боев, они лежат рядом лицом к лицу. Сейчас еще вынесут несколько покойников, и тронется повозка, запряженная узниками, на кладбище.
Камера, в которой я находился, считалась самой «опасной». Первый побег из крепости, совершенный двумя заключенными, принадлежал нашей камере. Всегда последней затихала ночью наша камера. Одно-единственное окно с толстыми железными прутьями, выходившее во двор крепости, — под самым потолком. И все-таки нас не обходили фронтовые новости.
Кое-какие вести выдумывались самими ребятами и сообщались всем во время обеда на кухне. И через час уже вся крепость говорила победе Красной Армии под столицей. Это клалось для того, чтобы рассеять фашистские слухи о взятии Москвы.
Некоторые иногда верили немецким сплетням. Но был у нас один человек, всегда молчаливый, не вмешивавшийся ни в какие шоры о войне и жизни, спокойно относившийся к дележке баланды. Он обычно сидел в углу и редко когда поднимался с места, будто боялся, что другой человек займет его насиженное место. К нему подходили, брали котелок, наливали супу. И сколько б ни налили, он ничего не скажет, даже не скосит своих впалых умных глаз. Он всегда о чем-то думал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Однажды, когда надоели разговоры о еде, да и язык уже устал говорить от голода, молчаливый человек, назвавший себя Иваном Ивановичем, спокойно и негромко сказал: