Сизиф
Шрифт:
Выбор этот определялся не столько расчетом, сколько глубоким личным сожалением о случившемся, утешить которое можно было не менее личным приношением. Тут все и сошлось, так как в основе обряда, отправляемого в День мармитов, лежала роковая веха в судьбе его прадеда, однажды оставшегося со своей женой единственными живущими на земле людьми.
Это было время великого божьего гнева и опустошения. Роду людскому предстояло исчезнуть под водами океана. Лишь Девкалиону и Пирре удалось выжить благодаря их редкой праведности и заступничеству отца, Прометея, надоумившего сына заблаговременно построить корабль. Неоглядные хляби, по которым десять дней носилось судно с одинокими супругами, нисколько не уверенными, суждено ли им когда-нибудь вновь увидеть сушу, и уже не знавшими, стоит ли радоваться своему избранничеству, стали наконец сокращаться. С обнажившейся вершины Парнаса праведники с облегчением наблюдали, как остатки потопа бурливо опадали в одну из расщелин. Их должно было быть множество, чтобы
Возблагодарив Зевса за дарованное спасение, принеся ему скудные по обстоятельствам жертвы из того, что им удалось собрать на едва подсохшей земле, Девкалион и Пирра принялись восстанавливать отсутствующее человечество, в соответствии с откровением, которое нечеловеческим языком предлагало воспользоваться для этой цели «костями матери своей». Когда чрезвычайным усилием духа Девкалиону удалось разгадать, что речь идет о всеобщей матери, о прародительнице всего живущего Земле, и, стало быть, о простых камнях, муж с женой распустили пояса и тронулись в это посевное шествие, бросая через плечо камешки и закутав головы, чтобы не лицезреть страшного труда исходной созидающей силы, — столь велико было их благочестие, то есть понимание непостижимости для человека божьего промысла, попросту говоря — страх божий.
Обзаведясь таким образом многочисленным потомством, в котором вновь благоразумно соединились мужи, выросшие из камней Девкалиона, и жены, образовавшиеся из посева Пирры, третьим свои долгом на обновленной земле супруги сочли помянуть навсегда ушедших. Среди утвари, собранной ими в ковчег, был отыскан медный котел — мармит, и в нем сварена нехитрая похлебка. Затем, оставив еду у расщелины, родоначальники нового человечества увели стремительно подраставшее потомство в отдаленную рощу, где все вместе провели целый день, чтобы не смущать своим присутствием тени умерших. Этот обряд и составлял содержание Дня мармитов. Вводя его в обычай города, Сизиф отдавал людям потаенную часть самого себя, она становилась той самой личной жертвой, способной искупить его удручающую безучастность в предотвращении греха, на который обрекла Коринф мятежная царица.
Обучив домашних и всех горожан отмечать День мармитов, сначала приношениями Гермесу, проводнику душ, без которого они не нашли бы пути к священным расщелинам, а потом приготовлением настоящей похлебки из козленка с овощами и травами и запретом на целый день входить в комнату, где она оставалась, Сизиф и сам проделал все это в сосредоточенном молчании. На время ему полегчало.
Однако скорбь по царским детям и беспалому бродяге, чья жизнь начинала так тесно переплетаться с его собственной и так нескладно оборвалась у него на глазах, не проходила. Сопутствуя трудам и дням, она отнимала у них прежнюю яркость. Истина о неизбежности утрат, которую они с плеядой познали в ночь просветления, оставалась в силе, помогая сохранять бодрость, но мир вокруг как будто слегка потускнел. Ему по-прежнему доставляло удовольствие жить в полную меру сил, испытывать радость от того, что любое начинание он мог теперь осуществить собственными руками, без досадных упрощений, неизбежных при посредничестве третьих лиц. Ему нравилось быть царем, отвечать за благополучие подданных, заботиться о процветании государства, ощущать себя соседом не Автолика и Диомеда, а Тиринфа, Дельф или даже Афин. Это был внушительный, давно желанный шаг, но с того места, куда он привел, открывалась новая, хорошо протоптанная дорога к еще большему могуществу, которому он уже служил, нисколько к нему не стремясь. Хотел он того или нет, надо было соперничать с соседними городами, втягивать их в сферу своего владычества, если Коринф не хотел сам оказаться в чьем-либо подчинении. И недостаточно было просто уклоняться от таких посягательств с помощью все новых и новых уловок. Разум подсказывал, что лучшим способом оберечь себя от чужой жадности было бы испытывать ее самому или притворяться, что она велика и неуемна, что, в сущности, одно и то же. Такая перспектива повергала его в уныние.
Он задумывался о том, были ли у его отца, фессалийского царя, похожие заботы, и, припоминая некоторые разговоры, казавшиеся тогда неинтересными, понимал, что Фессалия жила под постоянной угрозой нашествия с севера дикого, многочисленного народа, имени которого из суеверного страха старались не называть. Теперь ему уже не вспомнить было, к каким хитростям прибегал Эол, чтобы отвести эту опасность, которая им, детям, виделась далекой и нереальной. Противостояния эти не были случайной бедой, вроде засухи или землетрясения, они коренились в самой природе взаимоисключающих воль разных племен и народов к господству, иногда обостряясь благодаря всяким дополнительным чертам характера того или иного царя.
Осуществляя свой главный план — устройство удобной сухопутной переправы через Истм, — Сизиф не сомневался, что, облегчив торговый путь купцам из Малой Азии и Италии, за что они будут платить Коринфу разумную мзду, он поступит всем на благо. Но он догадывался и о том, что разница между услугами
Так или иначе, размер пошлины, которую установил Сизиф, был умеренным. А еще он упорядочил процедуру прохода через Коринф для своих соотечественников с севера и юга. Он запретил всякий досмотр и вместо произвольных и вынужденных распродаж в самом Коринфе, которые лишали купцов стимула предпринимать долгие путешествия в Пелопонес и на материк, ввел устойчивый, опять-таки умеренный налог, рассчитывая, что движение взад и вперед оживится, и в итоге все выиграют.
Это было всего лишь умелое использование географического положения, которое вело за собой тем не менее грозную опасность. Выгоды Коринфа, о которых прежде по-настоящему не задумывались, пробудили зависть других городов. Соперничество, так разочаровывавшее Сизифа, еще более обострилось. Пока хватало небольшого гарнизона, чтобы удерживать порядок на всем торговом пути, обеспечивая безопасность тем, кто им пользовался, и предупреждая разрозненные вылазки запальчивых соседей. Но само благоразумие внушало, что так продолжаться не может, надо либо заводить серьезные военные силы, либо смириться и делить доходы с тем, кто окажется сильнее.
Этим Сизиф не хотел и не чувствовал себя в силах заниматься. Дело было не только в том, что по природе своей он не принадлежал к полководцам. В конце концов, можно было найти обладавшего необходимыми качествами и талантом, надежного лавагета. Ему претила сама мысль о превращении миролюбивого города в военную крепость, подобную Спарте. Но в неприступной Спарте жили самые красивые женщины. И хотя одно не имело никакого отношения к другому, само по себе это сочетание вновь намекало, что мир слеплен кое-как и управляем законами, которые, по меньшей мере, неразумны. Будучи простым горожанином, он сокрушался о недаровитости в управлении государством. Став царем, он обнаружил беспорядок в международных делах, где преобладали не разум и находчивость, а нетерпение и сила, и уже догадывался, что попытка объединить на неких мудрых основаниях весь обозримый мир будет вторжением в сферу влияния еще более высоких, уже небесных сил, которые пока не только не проявляли благоразумия, но, по-видимому, сами были причиной земного неблагополучия. Эта догадка возвращала его к собственному давнему переживанию, испытанному во дворе отцовского дома, когда расходились в стороны два равно одиноких родных человека, отец и дочь. Но стоило начать размышлять об этом, как в голову лезли все остальные нелепости, случившиеся на его веку, венчаемые мыслью о матери-богине, стукнувшейся лбом в ту же стену. Она сумела обрести покой, но оставалась при этом небожительницей. Свет ее откровения перепадал и некоторым людям, помогая не впасть в отчаяние, но, чтобы полноценно жить на земле всем, этого было мало.
Как бы в подтверждение тщетности добрых поступков и полезных начинаний до Сизифа стали доходить слухи о нем самом как о разбойнике, безжалостно грабившем всех, кто решался пересечь Истм с севера ли на юг или с востока на запад. Как будто ради удобной простоты люди объединили его коммерческие способности с преступными наклонностями сосносгибателя Синиса, благо того давно не было в живых и судачить о нем, а тем более гневаться на него, им стало скучно. Теперь Сизиф был не только совратителем малолетних и чужих жен, не только пройдохой, не гнушавшимся для своей выгоды ни хитростью, ни обманом, но просто грабителем.
Слухи ему не мешали. А если бы он желал добиться большего могущества, можно было бы даже использовать широкую известность себе на пользу. Но поскольку ни такого рода спекуляции, ни агрессивная воинственность не пробуждали в душе коринфского царя ни малейшего отклика, он видел, что постепенно вновь остается в стороне от главной дороги, по которой шумным, беспорядочным потоком влекутся его современники. Эта навязываемая ему созерцательность мучила Сизифа. В попытках избавиться от нее он придумывал все новые и новые занятия, стараясь себя убедить, что уныние — слабость, что не стоит заглядывать вперед слишком далеко, что Дельфийский оракул свое отслужил, подарив долгожданное царство в таком красивом и богатом возможностями краю, что, каким бы хрупким ни казалось благоденствие, оно вполне способно продержаться еще некоторое время, и так ли уж много осталось этого времени на его веку…