Сан-Ремо-Драйв
Шрифт:
— Тем больше оснований обратиться в полицию. Они могут поставить телефон на прослушку, определить звонившего — словом, понимаете, — найти ее. О, дьявол! А если она не позвонит? Или будет тянуть неделями? Они должны быть в школе. Мы летим во Францию…
Произнеся это, я тут же сообразил, какой конкретной уступки потребует Марша. Но Эрни уже говорил:
— Недель не потребуется. Надеюсь, простите меня, если скажу, что Маршу трудно назвать нежной матерью. Я не говорю, что она плохая мать. Но, судя по тому, что я видел, Майкл и Эдуард будут для нее обузой, и не представляю, чтобы ее хватило надолго.
— А если найдутся помощники? У нее родители в Сент-Луисе. В Сан-Франциско бывший муж. Стерва-сестра… где она? По-моему, живет в Энсинаде. Боже, Мексика! Неужели увезла за границу!
— Опять ваше воображение.
Я повесил трубку. Телефон немедленно зазвонил. Это была не Марша. Воспитательница начальной школы «Каньон»: почему дети не явились на занятия. Вероятно, из мазохизма, я объяснил ей причину. И, стоило мне повесить трубку, телефон зазвонил опять. Это был первый из бригады Schadenfreude [101] — тех, кого я еще не потревожил или уже потревоженных и желавших узнать последние новости. После часа разговоров я сел в свою спортивную машину. Бесцельно объехал Ривьеру, поглядывая налево и направо, словно моя жена с детьми могла прятаться за живыми изгородями соседей или в двух-трех сохранившихся лимонных рощицах. Потом пересек старые поля для поло и направился к Тосканини, подумав, что могла придумать Марша: подкупить их мороженым, которого они лишились накануне. Мысль была такая идиотская, что я даже не завернул туда.
101
Злорадство ( нем.).
Вместо этого я вернулся на Сансет и наведался сперва в отель «Бель-Эр», а потом в «Беверли-Хиллз». Спросил, не останавливался ли у них кто-нибудь, похожий на Маршу и мальчиков. Спросил то же самое в «Беверли-Уилшир». После этого в ранних декабрьских сумерках поехал к Ванессе. Понятно было, что, если они у нее, Ванесса об этом не скажет, но автомобиль, оставленный на улице, может сказать. Автомобиля не было. Мелькнула безумная мысль: объехать весь город, фасад за фасадом, в поисках серебристого «лексуса». И в шесть в сплошном потоке машин я направился домой.
Проезжая мимо нашего фасада со столбами, я вдруг почувствовал уверенность, что ее машина должна сейчас стоять на заднем кругу — так же, как всегда инстинктивно ожидал, что наш старый пекан, давно срубленный, будет стучать там своими ореховыми кастаньетами. Но, обогнув второй угол, не увидел ни машины, ни, разумеется, дерева. Дома я сел и, подперев руками голову, прослушал сообщения на автоответчике. От Марши — не было. Было от французского консула — с просьбой заехать. Два от Лотты:
«Ричард? Здравствуй, детка. Это твоя мать. Я только что вернулась с Платоновского заседания. Пришлось сделать доклад о турках. В общем, я очень огорчена новостями. Мне позвонила Шарлотта. Ты, наверное, вне себя. Представляю, что ты чувствуешь. Бедные милые мальчики! Это позор, что она устраивает. Но все образуется, не сомневаюсь. Не верю, что она вернется к своему мужу — а ты? Не могу сказать, что удивлена. В депрессии люди совершают отчаянные поступки. Не ты ли говорил мне, что она просиживает перед телевизором до глубокой ночи? Смотрит „Сегодняшнее шоу“. Но я не могла представить себе, что от ее психоза пострадают дети. Помнишь, как она хваталась за голову и говорила: „Прекратите крик“? Я растила двух сыновей одна после смерти Нормана и получила степень — я засучила рукава и помогала с детьми другим семьям. Для кого угодно это не сплошной праздник. Где ты, скажи на милость? Сидишь там и забавляешься, слушая свою мать? Это невежливо, Ричард. Это похоже на подслушивание. Или тебя нет дома? Я хотела бы тебе помочь. И как же не вовремя. У тебя выставка. У меня день рождения. Этого она и добивается — испортить нам праздники. Все время думаю, каково сейчас нашим красивым мальчикам. Они обожают…»
Машина оборвала ее. Второй раз она позвонила за несколько минут до моего прихода:
«Ричард? Ты дома? Это твоя мать. Не понимаю, почему ты мне не звонишь. А сейчас я убегаю. Перекусить с девочками перед филармонией. А! Звонят в дверь! Марджори меня забирает. Отослать ее? Я могу отказаться.
Щелк. Далее — Das Lied von der Erde [102] .
Но она напомнила мне, что я весь день не ел. Я пошел на кухню. Механически взял пачку хлопьев, пакет молока и очистил банан. Съел завтрак, который не достался детям. Что дальше? Съел два аспирина. Выпил кофе. Потом поднялся в мастерскую. Подобно матери, засучил рукава и в меру сил восстановил порядок. Поставил книги на полки. Поднял опрокинутые мольберты, собрал разбросанные кисти, карандаши и тюбики. Но с картинами, как я и думал, мало что можно было сделать. Попробовал заклеить порезы с изнанки липкой лентой, но края все равно расходились. Тогда взял иголку с ниткой — вопреки фантазиям Лотты, мы с Барти давно научились штопать свои носки, — и подверг пластической хирургии лицо Мэдлин. Увы, ряды швов сделали ее похожей на чудовище Франкенштейна. В два часа ночи я капитулировал.
102
«Песнь о земле» ( нем.).
Перешел по коридору в нашу спальню. Сна ни в одном глазу. Вспоминалось, как Марша дергала меня за ремень, как поднимала навстречу таз, когда я еще не пристроился у нее между ног. Не лучший способ считать слонов. Так же как — перебравшись в ее постель и нюхая оставшиеся молекулы ее туалетной воды.
После часа безуспешных попыток я надел джинсы и вернулся в мастерскую. Взял этюдник, маленький холст, горсть кистей, краски и устроился в комнате Майкла, с видом на переливчато мерцавший внизу, как вечернее платье, бассейн. Я писал его — в который? в пятисотый раз? — как море, от края холста и до края. Потом развернул этюдник в обратную сторону и попытался схватить белые гребешки, пульсировавшие на стене, как кривые на осциллографе. Никто не догадался бы, что эти пики раздробленного света, вспышечки, проблески — крылышки стрекоз и шмелей, некогда размокшие, а теперь, благодаря моему брату, вновь обретшие летучесть. В пять часов утра я лег и проспал бы до вечера, если бы в полдень меня не разбудил пронзительный звонок. Шел крупный дождь. Трубка молчала.
«Алло? Алло? — кричал я. — Кто это?» Ни голоса, ни гудка. Тогда я сказал: «Эдуард, мой лучший друг. Не потеряй Коуфакса, ладно?» Тишина. Не слышно даже дыхания. Трубка чуть не выскользнула из моей потной ладони. Наконец голос — не Эдуарда, а Майкла и не у микрофона, а как будто из глубины комнаты: «Дай мне. Папа? Я хочу…» Тишина. Я заорал в трубку, но это было все равно, что орать в океане над тем местом, где пошел ко дну человек. Я набрал *69, но, конечно, номер звонившего не выяснил. Час после этого я просидел, уставясь на телефон. Наконец он зазвонил, заставив меня вздрогнуть. Но это был только Джимбо — хотел чем-то помочь, приглашал к себе на покер. Я отказался. И на этот раз трубку оставил на столе.
Побродив по комнатам, я растопил камин и налил себе виски. Дождь усилился. Громыхнул гром. Небо стало темным, как при солнечном затмении. Зажглись одураченные уличные фонари.
Я спустился в подвал — как в детстве, когда прятался от грома. Оглядел колонны Бартоновской прозы — полное собрание сочинений, — поднимавшиеся почти до потолка. Железная топка заработала с ревом. Я подошел к штабелю старых коробок. Картон их заплесневел. Я потянул за гнилой угол. Бумага внутри была странного формата, примерно нынешнего А3, и сплошь покрыта каракулями Барти. Удалось выдернуть старый рассказ, такой старый, что скрепка на нем заржавела. Саму бумагу как будто погрызли черви. «Неприятность в пригороде» — написано было заглавными буквами наверху страницы. Раздался гром, и шестидесятиваттная лампочка на шнуре потускнела. «Глубинные бомбы!» — кричали мы с Барти: нашу подводную лодку атаковал эсминец.