Самтредиа
Шрифт:
Через некоторое время я собрался уходить.
– Эй, Паганини!
– остановил меня в дверях Отставкич.
– Твой отец что-то бормочет под нос, когда гуляет. Скажи, что люди смеются над ним.
– Ладно, скажу, только ему плевать на это.
Спустившись на второй этаж, я услышал скрип дверных петель - это Тэко Чуаху делал приседания, держась за металлическую ручку, и в такт его движениям дверь то распахивалась, то прикрывалась. Я немедленно приготовил камеру и начал снимать. Сосед был в длинных, до самых колен, трусах в горошек и голубой майке. На голове его красовалась сетка для волос. Тэко был холостяком и внимательно следил за физической формой. Впрочем, молва приписывала ему странности в обращении со своими ученицами.
– Котэ бидзиа, ботлеби ар гак? (Дядя Котэ, нет ли у тебя бутылок?)
Тэко вернулся уже одетый, распространяя запах "Шипра". В руках он держал несколько разноцветных пузырьков из-под одеколона.
– Ты что, кино снимаешь?
– протянул он склянки.
– Ага!
– А зачем тебе пустые бутылки?
– Мы крошим их камнем, а осколки прячем в ямочках под стекло и засыпаем землей.
Это называется секрет. У всех детей нашего двора есть свои секреты.
– Делать вам нечего!
– захлопнул Тэко перед моим носом дверь.
Квартира наша никогда не запиралась. Справа от входа, на стене, были выцарапаны имена - мое и сестер: Игорь, Залина, Жужу. Из-за двери доносился стук пишущей машинки - папа работал. На цыпочках, стараясь быть незамеченным, я вошел домой и вдохнул родной запах мастики, смешанный с запахом старых пальто, висящих в прихожей.
Кадры из фильма, снятого любительской кинокамерой "Кварц-2".
...Он стоит на пороге и что-то говорит быстро-быстро, потом вдруг высовывает язык. У него волнистые с проседью волосы, зачесанные назад, черные усы и волевой подбородок, как у всех у нас. А глаза бархатные, как у вола. Я играю на скрипке-четвертушке, иногда заглядывая в ноты. Менуэт Баха, ля минор, специально для меня подобранный великим учителем музыки Владимиром Ксаверьевым. Диезы и бемоли похожи на канделябры тронного зала. Творится действо, от которого по спине пробегают мурашки, и, о Боже, я причастен к этому. Пюпитра нет, ноты прислонены к белым пуховым подушкам на кровати. Папа подходит и смеется. Передние зубы немного стерлись. Камера делает панораму: слева от входа массивный платяной шкаф с зеркалом, никелированные кровати у окна - на одной спит бабушка, укрывшись черным пледом так, что видна только голова в темном платке, вторая кровать используется мною в качестве подставки для нот, справа круглый стол с ровными стопками учебников, вешалка с какими-то халатами и огромная, во всю стену, карта Советского Союза. И я, стриженный боксом маленький школяр в зеленой рубашке, с черной подушечкой на шее, стою и смотрю. Худой мальчик с серьезным взглядом. Папа снова высовывает язык и уходит в спальню - камера следует за ним, где возле супружеского ложа, на столике, стоит заправленная пишущая машинка "Оптима", а на полу там и сям разбросаны исписанные страницы. Он садится на кровать и начинает печатать, продолжая улыбаться. А дальше камера скользит по потолку, и внезапно в кадре возникает мама, еще молодая женщина с косой, зашпиленной на затылке. Она хохочет, запрокинув голову и закрыв глаза, и прядь волос дрожит на щеке...
– Буччу-Куыж!1 Где ты бродишь до сих пор?
– окликнула меня мама.
Лихорадочно стал озираться по сторонам - куда бы спрятать камеру и пузырьки, поскольку из-за съемок я совсем забросил уроки, да еще хламу натаскал домой - лишний повод для взбучки. Наконец открыл обувной ящик и быстро запихнул туда все.
– Неужели не проголодался?
– Мама появилась в белом переднике, руки в тесте, и от нее веет теплым уютом. Я бросился ей на шею, чтобы предотвратить неприятный разговор, но, увы, бесполезно.
– Ты сегодня играл на скрипке? спросила она строгим голосом.
– Конечно, мамочка, пять раз гамму и два раза этюд номер десять Гедике, - ответил я не моргнув глазом.
– Врет он все!
– подала голос младшая
– Мой руки - и за стол, после поговорим.
Из спальни, разминая поясницу, вышел папа. Он был очень серьезен, даже грустен.
– На мын комы, - сказал он по-осетински, - не получается.
– Давай помогу, - попытался я пошутить.
Мы стояли в тесной прихожей напротив детской. Дверь была хлипкая, застекленная, с зелеными занавесками. Толкнул ее ногой. В комнате горел свет, за столом сидела Жужу, старшая сестра, и что-то писала.
– Бери пример с сестры, - укоризненно произнесла мама, - видишь, она целыми днями учит уроки, а тебе б только мяч гонять да с Тенгизом якшаться. Он же старше тебя.
– Я не виноват, что Жужу глупее меня, - усмехнулся я, - она весь день сидит, а мне и пятнадцати минут хватает.
– Мам, скажи этому идиоту!
– завизжала сестра, откинув длинные косы с бантами. Мне нравился ее нос с горбинкой, медовые глаза и длинные ресницы, что нет-нет да вспархивали, словно воробьиные крылышки.
Папа поскреб костяшками бледных пальцев ребра под левым соском и улыбнулся.
– Подогрей араки, - попросил он маму. Значит, пора за стол. Ритуал.
Обычно мы ужинали на застекленном балконе. У стены, под горящим плафоном, вокруг которого роилась мошкара, стоял мой гусарский диван, в углу, возле буфета, буржуйка, рядом - тумба с телевизором. За столом было тесно, но уютно. Посреди стола дымились пироги с сыром. Младшая сидела в дальнем конце и уплетала за обе щеки, периодически отхлебывая из блюдца горячего чаю. Ее черные как смоль волосы разметались по плечам. Мама подогрела над газовой горелкой араку в эмалированной кружке, следя, чтобы она не закипела, иначе потерялся бы вкус, осторожно наполнила бычий рог и передала его отцу. Тот произнес тост и медленно процедил сквозь зубы горячий напиток.
Вышла обернутая пледом бабушка в обнимку с дядей Бено, врачом, другом отца. Она жаловалась ему на сердце и на плохой сон. Дядя Бено щупал ее пульс и смотрел куда-то ввысь, улыбаясь в усы. Толстые линзы очков поблескивали на свету. Волосы у него были зачесаны с затылка и казались накладными.
– Все нормально, джичи, - сказал он, - продолжай принимать седуксен.
– О, Бено, - оживился папа, - садись с нами ужинать.
– Мне чаю покрепче, больше ничего - худею.
– Почему не женишься, Бено?
– поинтересовалась бабушка.
– Работы много, джичи, - отшутился тот.
– Вот дом дострою, тогда посмотрим.
– Без семьи плохо, - резюмировала бабушка.
Все расселись за столом и принялись за ужин. Разговор протекал непринужденно: обсудили последние городские новости, затем речь зашла о поэзии. Отец с Бено стали декламировать Галактиона Табидзе и с воодушевлением обсуждать вокальную структуру его стихов, которая никак не поддавалась художественному переводу.
– Леонович достигает приличного уровня версификации, но в ущерб смыслу, - говорил дядя Бено, блуждая линзами в небесах.
– "Колеблясь, шел пирамидальный слон сквозь призрачную взвихренность и взвитость" - возможно, и не плохие стихи, но это не Галактион. "Кари-крис, кари-крис, кари-крис, потлеби-микриан-кардакар..." - вот Галактион.
– Ты прав, - согласился папа.
– Ахмадулина - прекрасный поэт, но ей категорически нельзя переводить Табидзе, ей вредит собственный талант. Переводчиком Галактиона, впрочем, как и переводчиком нашего Коста, нужно родиться, иначе, как в случае с Леоновичем и Ахмадулиной, будут получаться неплохие вариации на тему оригинала.
В общем-то, они позировали перед мамой и бабушкой, выпендривались, но слушать их было интересно.
– Между тем есть немало примеров настоящего переводческого мастерства. Скажем, "Le voyage" Шарля Бодлера в переводе Марины Цветаевой, - блеснул эрудицией дядя Бено.
– Признаться, это шедевр, только так и надо переводить стихи.