Рембрандт
Шрифт:
— А почему бы и нет? Видит бог, я позволяю себе не слишком много удовольствий…
— Интересно, куда же тогда деваются деньги? Зарабатываешь ты вроде бы много, а по счетам мы до сих пор не уплатили.
— Сколько можно тебе твердить — не беспокойся ты о счетах! Хендрик говорит, что мне давно уже пора повысить цены. Еще несколько месяцев, и денег у нас будет более чем достаточно.
Лисбет унесла супницу и нарочито услужливо подала брату тарелку вишен.
— Не знаю, что у тебя на уме, — сказала она, — но не думаешь же ты, что у нас их будет более чем достаточно в том смысле, как это понимают Саския ван Эйленбюрх и Франс ван Пелликорн. Они бывают у нас в гостях, и это очень мило с их стороны, но это еще не резон, чтобы не замечать главного — они нам не чета. Маргарета рассказывала мне, что их семьи накапливают богатства из поколения в поколение, а ты начинал
— Но я же только начинаю. Подождем и увидим, что у меня получится, — ответил он, отодвинул вишни и, не сказав больше ни слова, скрылся в мастерской.
И там, впервые за последние три месяца, рассудок взял верх над чувством. Он больше не мог беспрепятственно отдаваться воспоминаниям о поднятом к нему лице Саскии, ее прикосновении и запахе роз. Вопросы, тем более безотлагательные, что он слишком долго не желал о них думать, встали перед ним с такой настойчивостью, словно его собственный голос задавал их ему из разных углов комнаты. Неужели она участвует во всех этих сеансах, вечерах, волшебных прогулках только для того, чтобы на время отвлечься от жизни, к которой неизбежно должна вернуться? Неужели она прикасалась к его щеке, брала его за руку, дергала за волосы только для того, чтобы изведать, как умеет ухаживать интересный представитель низшей породы? Неужели она и Франс ван Пелликорн, действительно, принадлежат к совсем особому миру и непременно должны быть близки друг другу только потому, что в сундуках у них лежат накопленные сокровища, а в жилах течет кровь патрицианского рода?
Осаждаемый этими вопросами, не понимая, что он делает, Рембрандт схватил лист бумаги и в клочья изорвал его. Руки у него дрожали, в горле пересохло. Ему хотелось высказать вслух — и он, несомненно, сделал бы это, не будь за стеной Лисбет — то, чего он ни разу не выразил словами за все эти бурные и страстные месяцы: «Я люблю ее, люблю!» Художник по одному выпускал из рук клочки разорванной бумаги, которые падали позади него на пол, как рассеянные по ветру лепестки, и отчетливо сознавал, что успокоить это нестерпимое возбуждение можно только одним способом — женившись на Саскии, хотя раньше ему никогда не приходила в голову мысль о браке. Только в упор спросив ее, хочет ли она принадлежать ему, он избавится от неизвестных еще женихов, которые поджидают ее во Фрисландии, и рыжего Александра, который преследует ее здесь, в Амстердаме. Только помолвка исцелит его от неистовой ревности, мучительной неуверенности, расслабляющего страха.
И, поняв, что слишком долгая неопределенность сведет его с ума, он мгновенно пришел к решению. Он был дурак, что ухаживал наудачу, надеялся на случайные встречи, успокаивал себя взглядами, прикосновениями и улыбками. При первой же возможности он отправится в дом пастора Сильвиуса, заранее выучив наизусть соответствующую речь и держа в руках букет. Он еще не представляет себе, как он это сделает, но это должно быть сделано.
Приняв решение, мудрое или безумное — будет видно, — он снова вернулся к похищению Прозерпины владыкой подземного царства. Несмотря на всю свою неистовость, полотно получалось холодноватым, слишком по-земному зеленым, слишком гладким по фактуре, и Рембрандт бился над ним не меньше часа, набрасываясь на мольберт и отходя назад, вдыхая запах увядших роз и наступая на клочки бумаги. А когда он закончил работу, какая-то частица его собственного исступленного отчаяния превратилась в пламя, вырывающееся из ноздрей адского жеребца, в мрачное сияние страшной колесницы и хлопья пены, взметаемой над рекой мертвых.
Букет, заученная наизусть речь, плиссированный воротник из тонкого полотна, купленный специально для этого случая, — все это еще дома казалось Рембрандту каким-то ненастоящим, а здесь, на дорожке, ведущей от калитки к жилищу пастора Сильвиуса, стало и вовсе нелепым. Этот дом, несмотря на небольшие размеры, дышал таким достоинством, которое обескураживало больше, чем роскошь жилища Ластмана и великолепие огромного многоколонного особняка из серого камня, в котором жили ван Хорны на Херренграхт. Здесь все напоминало ему о том, что девушка, чьей руки он собирался просить, — дочь бургомистра города Лейвардена, а родственники ее занимают видные церковные и университетские кафедры.
Если внешний вид этого почтенного и торжественного жилища уже заставил Рембрандта
— Добро пожаловать, господин ван Рейн, — сказал пастор тихим, чуть дрожащим голосом, а жена его с преувеличенно любезной и светской улыбкой протянула руку с набухшими венами и по праву хозяйки дома взяла себе букет, который он предназначал своей любимой.
В разговоре, который завязался между ними, банальной беседе о дурной погоде и удобствах новой гарлемской дороги, Рембрандт — он сам это знал — не проявил ни остроумия, ни любезности. Мысли его все время устремлялись назад, к тому дню, когда он спросил Саскию, можно ли ему прийти к ней домой. Предупредил он девушку, что навестит ее родных в пятницу, или она сама подсказала ему этот день? Не подшутила ли она над ним, заранее представляя себе, как он явится в надежде на встречу с нею, а вместо этого застанет полный дом гостей? А может быть, что гораздо хуже, она, угадав и не разделяя его намерения, нарочно выбрала такой вечер, чтобы он не сумел их высказать?
Разговор вскоре иссяк, и Рембрандт уже направился к свободному стулу, когда в комнату, раздвинув бархатные портьеры цвета ржавчины, вошла Саския, и — в этом, без сомнения, были виноваты слова Лисбет об одежде Саскии и ван Пелликорна — художник особенно остро осознал, как дорого стоит туалет девушки: атласное платье янтарного цвета, усыпанная жемчугами пряжка, нижняя кружевная юбка, на каждом шагу выглядывавшая из-под верхней, гранаты и блестящие золотые цепочки на круглой шее и пухлых запястьях.
— А, вот и вы! Наконец-то вы заглянули к нам, — сказала она, подходя к нему и протягивая руку. Ладонь ее, мягкая, как кошачья лапка, достаточно долго задержалась в его руке, чтобы он усомнился, действительно ли она собирается расстроить его ланы или смутить его.
— Садитесь, а я на время оставлю вас: мне нужно еще уложить фрукты. Я быстро, — сказала она, улыбнулась ему и убежала.
Рембрандт вспомнил, что, торопясь представиться хозяевам, он не успел поздороваться с госпожой ван Хорн; в сущности, он даже не разглядел ее, а только заметил, что она здесь. И вот, все еще думая о пылающих щеках и полных жизни губах Саскии, он обернулся и увидел лицо, которое потрясло его: продолговатые щеки запали, глаза, так хорошо запомнившиеся ему, сузились, губы, искривленные слабой улыбкой, приобрели фиолетовый оттенок. Госпожа ван Хорн сидела выпрямившись на резном стуле. За спиной у нее была подушка, на сером шелке, драпировавшем ее колени, лежали веер и носовой платок. Она не смотрела на Рембрандта, и он после первого потрясшего его мгновения тоже старался не смотреть на нее.
— Вы не забыли меня, правда? — спросила она, и в ее грустном голосе прозвучало нечто такое, что заставило его проявить вежливость на французский манер, хотя обычно он никогда этого не делал: прежде чем сесть, он подошел и поцеловал ее холодную сухую руку.
— А триктрака сегодня не будет, госпожа Сильвиус? — осведомился Алларт.
— Конечно, будет, только я хотела бы немножко повременить. Мы ожидаем еще одного гостя.
— Можно узнать кого? — полюбопытствовала Лотье.