Рембрандт
Шрифт:
Рембрандт вздохнул, положил палитру и кисть и принялся растирать внезапно онемевшую руку.
— Не закончим ли на сегодня? Вы, наверно, устали?
Странно, что эти вопросы задала она сама. Обычно модель начинала ерзать, вздыхать и украдкой вертеться задолго до того, как у него уставали пальцы. Маргарета же даже не шевельнулась с тех самых пор, как заняла свое место.
— Пожалуй, в самом деле закончим. Я сегодня долго работал на Новом рынке.
— Как подвигается дело?
— Отлично.
— Когда мне прийти на следующий сеанс? Как всегда, в среду?
Нет, в среду доктор де Витте дает званый ужин по случаю того, что закончен его портрет — первый из всей группы. Он снял
— К сожалению, в среду ничего не получится: мы идем к доктору де Витте. — Приглашать ее сейчас уже неудобно — выйдет слишком подчеркнуто. — Я полагаю, придется перенести сеанс на четверг или пятницу. Меня устраивает любой из этих дней.
— Тогда лучше в пятницу: по четвергам я вожу сестренку на уроки музыки.
— Ах, да, я и забыл! — Легкое и ничем не оправданное раздражение шевельнулось в нем, когда он подумал о ее многочисленных скучных обязанностях. — Ну что ж, в пятницу так в пятницу. Благодарю вас, вы очень любезны.
Девушка отошла от столика и стояла теперь на солнце, но Рембрандт не мог подать ей руку — пальцы у него были в краске. Не проводил он ее и в гостиную, потому что был не расположен снова болтать с гостьей и Лисбет. Пока он промывал кисти, девушки обменялись еще несколькими словами и выпили по глотку вина; а затем он с сожалением услышал, как гостья прощается с Лисбет, и, когда за Маргаретой захлопнулась дверь, испытал чувство какой-то утраты.
Лисбет, стоявшая у окна гостиной, за которым нагие тополя гнулись то в одну, то в другую сторону под резкими порывами мартовского ветра, повернулась и прислушалась к тому, что происходило в мастерской.
— Я сказал тебе, что это надо упростить, — говорил ее брат с нотками раздражения в голосе. — Но упрощать не значит опошлять, понятно?
Разговаривает он, разумеется, с ван Флитом. Он никогда не позволил бы себе взять подобный тон с Болом или Флинком — по сравнению с этим неповоротливым лейденским сурком оба они кажутся настоящими аристократами. Терпение, с которым брат всегда относился к ван Флиту, равно как многие другие его достоинства, в последние дни явно подходило к концу. Рембрандт проматывал свои заработки, урезывал время, отведенное для занятий с учениками, не являлся на условленные свидания, а вчера, после полуночи, сунул под дверь Маргареты записку, чтобы она не приходила сегодня позировать.
И все это, даже отмененный сеанс с Маргаретой, объясняется одной причиной: Эйленбюрх со своей фрисландской кузиной, избалованной куклой, которую зовут не то Брискией, не то каким-то другим напыщенным именем, сегодня около двух часов дня окажут Рембрандту честь своим посещением. Кузина, приехавшая в город только вчера вечером, не в состоянии делать визиты с утра: у нее, видите ли, такое хрупкое телосложение, что она совершенно не переносит толчков кареты, а красота ее требует столь долгого сна, что она не встает с постели раньше полудня. Поэтому и потребовалось отказывать Маргарете, приводить гостиную в безукоризненный порядок, покупать имбирные пряники и апельсины, а самой Лисбет надевать платье, отделанное соболем, словно ей предстоит принять португальскую королеву. Нет, Лисбет раздражает не то, что ей пришлось делать лишнюю работу: она с радостью занималась бы любыми приготовлениями, будь это кузина доктора Тюльпа или круглолицего доброго каллиграфа Коппенола. Но Эйленбюрха она невзлюбила с первого же дня знакомства.
—
— Нет, не сейчас. Через пятнадцать минут мы кончаем. Я жду гостей.
Вот так гость — Эйленбюрх! Тоже мне важная персона, чтобы из-за него отпускать учеников раньше времени! Жеманный дурак, который моет голову лимонной водой и полирует ногти порошком пемзы! Зато уж насчет собственной выгоды не промах: как только прослышал, что бургомистр ван Пелликорн выложил задаток за двойной портрет, так сразу прибежал просить взаймы тысячу флоринов. Сумма сама по себе несообразная, да еще неизвестно, вернет ли он долг. Он выезжает на Рембрандте еще более бесстыдно, чем Ян Ливенс, да к тому же с меньшим правом: у Яна был по крайней мере талант, а что есть у Эйленбюрха! Кучка знатных родственников — и только.
На письменном столе, за высоким стулом, лежало письмо из Лейдена: прибираясь в гостиной, Лисбет нарочно оставила его на виду, как упрек брату — пусть поменьше радуется своим гостям. Письмо писала Антье: у матери плохо гнутся пальцы, Адриан слишком занят, а Геррит болен. Но даже из доброжелательных фраз Антье можно понять, как плохи дома дела. Солод получается не тот, что при жизни отца, и они уже потеряли нескольких покупателей, правда, немногих — трех или четырех. Геррит почти не встает с постели: у него что-то случилось со спиной и теперь он старается поменьше ходить. К счастью, мать здорова, велела написать, чтобы Лисбет и Рембрандт не беспокоились о ней, и шлет им привет…
Письмо было невеселое, и, когда Рембрандт прочитал его вслух, Лисбет расплакалась; даже сейчас от одного взгляда на эти сложенные листки глаза ее наполняются слезами. У Адриана, конечно, вздорный характер, но этой тысяче флоринов он все-таки нашел бы лучшее применение, чем Хендрик Эйленбюрх, который до сих пор чуть ли не каждую неделю умудряется устраивать вечеринки с заморскими винами. И Лисбет считала, что станет форменной предательницей по отношению к семье, равно как и к своей подруге Маргарете, если будет слишком лебезить перед гостями.
Тем не менее Лисбет нервничала, когда компания поднималась по лестнице, была рассеянной и неловкой во время обмена приветствиями и представлениями, и, прежде чем гости уселись на высокие стулья, которые любезно подал им Рембрандт, уже возненавидела себя за подобострастность. Нельзя было не признать, что кузина — звали ее, оказывается, Саскией, — была отнюдь не похожа на обычную провинциальную красавицу. В ней не было никакой тяжеловесности, которую заранее приписала ей Лисбет, — вероятно, потому, что Фрисландия славится своими сырами и маслом. Фигура у ней была хоть и округлая, но изящная и стройная: грудь и бедра скорее женственные, чем полные; талия в рюмочку, перехваченная кушаком из позолоченной кожи. Это соблазнительное тело завершалось маленькой головкой, круглой, как у херувима, и обрамленной короткими, но густыми кудрями цвета меда; рот, широко раскрытые темные глаза и маленький тупой носик, тоже как у херувимов, дышали какой-то невинной дерзостью. Но, конечно, она не была простушкой и отлично соображала, как ей выгодней всего держать свою прелестную головку: она приподнимала ее и в то же время чуть-чуть склоняла набок, чтобы выставить напоказ круглую белую, как сливки, шею и похвастаться тем, что со временем должно было стать изъяном, а сейчас казалось очаровательным — легчайшим намеком на двойной подбородок. Она вся словно излучала сияние, которое исходило не только от колец, браслетов, цепочек и брошей, украшавших ее изумрудно-зеленое бархатное платье, но и от волос, глаз, зубов, а также маленьких влажных губ, находившихся в непрерывном движении.