Рембрандт
Шрифт:
— Да, — подхватил ее муж. — Мы с Антье вчера все обсудили. Насколько я понимаю, выход у нас один: я продаю свою башмачную мастерскую, переезжаю сюда и занимаю место отца.
Неистовая волна облегчения, взметнувшаяся в груди Рембрандта, не успела подняться высоко — ее остановила встречная волна жалости и раскаяния. Ремесло башмачника — не то что живопись, и Адриан занялся им, Скрепя сердце: ему хотелось быть священником. Но работал он упорно, и мало-помалу мастерская стала предметом его искренней гордости.
— Но как же ты расстанешься со своей мастерской?
— Не расстраивайся, — ответил Адриан, и в голосе его зазвучала плохо скрытая злоба. — Потерь я не понесу. Дело в хорошем состоянии, и я возьму за него хорошую цену.
— Ты всегда был хорошим сыном: ты всегда думаешь сперва о других, а потом уж о себе, — вставила мать. — Видит бог, ты заслужил право на мою признательность, а будь Хармен жив — и на отцовскую.
«Но не на их любовь, — подумал Рембрандт. — Нет, на любовь — нет».
— Так вот, раз уж мы собрались вместе, давайте обсудим положение. О Геррите мы, понятное дело, позаботимся. Что до Лисбет, то она, как я понимаю, скоро выйдет замуж…
Девушка уронила носовой платок и нагнулась за ним.
— А как только она выйдет замуж, — продолжал Адриан, — глядя ей не в глаза, а в лоб, — мы с Антье переберемся сюда. Правда, мы предпочли бы сделать это сейчас же — Антье могла бы во многом помочь матери и Герриту, да и мне было бы удобней жить поближе к мельнице. Но пока что нам тут не хватит места…
— Боже мой, Адриан, неужели ты строишь свои планы на моем замужестве? — перебила его сестра с истерическим смешком, деланным и неуместным.
— Но ты ведь собираешься замуж, не так ли?
— Если ты намекаешь на Хендрика Изакса, то он еще не сделал мне предложения.
— Оно и понятно: сейчас не время. Но это только доказывает его уважение к тебе и лишний раз подтверждает, что он — хорошая партия.
«Нет, отец не стал бы разговаривать с ней вот так», — подумал Рембрандт и вслух сказал: — Поговоришь с ней потом — сейчас Лисбет не до этого.
Но он напрасно воображал, что он вправе возражать, как равный равному — его быстро поставили на место. Адриан холодно посмотрел на брата из-под полуопущенных век, и по губам его скользнула еле заметная усмешка.
— Я понимаю, каждый из нас удручен, — сказал он, — но, несмотря на это, мы обязаны сегодня решить все важные вопросы, а будущность Лисбет — важный вопрос. Итак, пройдет, вероятно, месяца два, прежде чем Хендрик Изакс сможет сделать предложение.
— Вот именно, — перебила Антье, бросая на мужа умоляющий взгляд. — Значит, покамест об этом и говорить не стоит — успеется.
— Рембрандт, конечно, будет и дальше заниматься живописью, как до смерти Хармена, — объявила мать голосом, дрожавшим, несмотря на всю решительность, которая была написана на ее измученном морщинистом лице.
— Я так и предполагал, — согласился Адриан. — Надеюсь, однако, что он найдет себе новых учеников, получше теперешних. Думаю, что он и впредь может пользоваться сараем,
— Какие заботы? — В голосе Рембрандта зазвучали боль и ярость — он почувствовал, что с ним говорят свысока, им командуют.
— Починку крыши, например, если она потечет.
— Она не течет уже десять лет. С какой ей стати течь сейчас?
Рембрандт произнес это холодно и самоуверенно, словно надменность могла вернуть ему утраченное положение любимца семьи.
— Дай бог, чтобы ты был прав. Такие вещи серьезно осложняют жизнь, особенно когда человек мало зарабатывает.
— Полно, Адриан! — вмешалась мать. — Рембрандт зарабатывает вполне достаточно. Мы с Харменом и не надеялись, что он будет получать столько денег. Антье, милая, мне что-то нехорошо. Дай мне глоток вина.
Пока она пила, все стояли вокруг нее, стараясь держаться так, словно ничего не произошло и семейное согласие ничем не нарушено. Только Рембрандт, терзаемый стыдом и гневом, сказал, что выйдет подышать воздухом.
Солнце прошло зенит уже больше двух часов тому назад. Рембрандт прислонился к липе, посмотрел на хрупкие стебли молодой травы, первые темные листья подорожника и внезапно понял: он сбросил с себя оковы, и сердце его переполнено сейчас чувством безмерного облегчения. Пусть свобода куплена ценой позора, но завтра он опять сможет писать, и так будет до конца дней его. И слезы, которые струились по его щекам, были одновременно слезами горя и радости: он горевал об отце и радовался тому, что, несмотря на все унижения, все-таки вырвался на свободу.
Пока лодка плыла по каналу в Амстердам, Рембрандт раз десять перечитал записку Эйленбюрха, хотя тот набросал ее в такой спешке, что художник и при десятом чтении извлек из нее не больше, чем понял с первого раза. В ней говорилось, что ван Рейну надлежит прибыть в лавку торговца картинами шестнадцатого мая, к трем часам дня: намечается важный заказ, нечто настолько крупное, что Рембрандт должен явиться в любом случае — даже если сломает себе ногу или утратит кого-либо из ближних. Эйленбюрх, разумеется, еще не знал, что отец Рембрандта умер, и художник побаивался, как бы торговец не смутился, увидев перед собой в трауре того, кому он написал такие легкомысленные слова.
Когда художник вошел в лавку, торговца там не было, но ждать пришлось недолго: услышав звяканье дверного колокольчика, ван Эйленбюрх тотчас же спустился с чердака, где хранились те из его сокровищ, которыми он не очень дорожил. Это был фрисландец, еще недостаточно долго проживший в большом городе, чтобы окончательно утратить провинциальный вид. Он отличался изяществом, хрупким телосложением, носил нарядный серый камзол, но в его свежем розоватом лице и белокурых волосах, густых и коротко остриженных, чувствовалось что-то деревенское. При виде Рембрандта его приветливые темно-синие глаза разом потеплели, но тут же затуманились — он увидел, что художник одет в черное.