Рембрандт
Шрифт:
Врач видел, как вспыхнула его дочь, щеки которой стали такого же вишневого цвета, как ее халат. Она не смотрела на мужа, а только помешивала и помешивала свой чай. «Что это я несу? — спросил себя Тюльп. — Какое право имею я подсказывать им такое решение?»
— Единственный человек, который в состоянии выложить такую сумму, — это Хейгенс, а Рембрандт не допускает даже мысли о том, что я обращусь к нему. Значит, делу конец, — заключил он.
Но то, что делу пришел конец, а зять его только покачивал головой да вздыхал, раздражало доктора, и раздражало сильнее, чем безнадежный и упорный отказ Тейса
— Хочешь еще сосисок, отец?
— Да. Они превосходны.
Тюльп съел сосиски, хотя аппетита у него по-прежнему не было.
— И все-таки я не могу не думать о ван Рейнах, — продолжала Грета. — Что им теперь делать? Вопрос ведь не только в Рембрандте — остаются еще Хендрикье, Титус и девочка…
Доктор опустил руку под стол и потрепал дочь по колену в знак благодарности за ее отважную, хоть и бесплодную попытку.
— Как-нибудь выкрутятся. Люди и не такое переносят.
Муж Греты пошевелился, оторвав щеку от подпиравшего ее кулака.
— Им придется очень нелегко. — Ян отодвинул тарелку — к чести своей, ел он сегодня очень мало. — А до чего мерзко будет стоять и смотреть, как выносят из дому вещи!
— Ну, Рембрандту вовсе не обязательно присутствовать при этом, — возразил Тюльп почти беспечным тоном.
Грустные глаза молодого аристократа, куда менее решительные, чем на портрете, встретились наконец с глазами его тестя.
— Мне противно даже заговаривать об этом, — сказал он. — Я понимаю: это почти ничего. Но все-таки это хоть немного им поможет. Словом, я хочу пригласить их сюда — пусть поживут у нас, пока все не кончится. Две недели, месяц, сколько угодно.
Да, в сравнении с пятнадцатью тысячами флоринов это было почти ничего. В известном смысле даже хуже, чем ничего: провести некоторое время на лоне природы в такой роскоши значило усугубить убожество и нищету предстоящей им жизни.
— Это, конечно, не изменит их положения, — вставила Грета. — Разве что им всем, особенно Гиту су и девочке, полезно будет побыть на воздухе.
— Очень мило с твоей стороны, Ян, что ты подумал об этом. — Тюльпу удалось произнести фразу с вполне правдоподобной сердечностью. — Хендрикье и детям это принесет пользу, а сам Рембрандт, независимо от того, приедет он или нет, оценит твое великодушие.
На этот раз Тюльп, уже не таясь, потрепал дочь по холодной руке, безжизненно лежавшей на смятой салфетке: он почувствовал, что вывел разговор из опасных вод и благополучно высадил его на плоские берега банальности.
— Как же нам поступить, отец? Послать ему записку?
— Вот именно. Так будет деликатнее. Напиши
— Не уезжай. Останься хоть до понедельника.
Тюльп покачал головой. Огорчение дочери отдавало на этот раз фальшью, и врачу было больно вспоминать, как искренне произносила она вчера те же слова. Муж ее уговаривал тестя еще дольше, но тоже без подлинной убежденности. Конечно, они огорчатся, проводив его в дорогу, и через неделю-другую опять начнут просить его приехать. Но врач знал, что они не будут чувствовать себя несчастными, сидя без него за этим столом в легких летних сумерках — у них останется их мир, в котором подарок в пятнадцать тысяч флоринов казался нелепостью даже Яну Сиксу, меценату из меценатов. И если сегодня ночью они вернутся к утреннему разговору, то лишь затем, чтобы уверить друг друга, что ни о чем подобном не могло быть и речи: ни один разумный человек — а отец, слава богу, разумом не обижен — никогда не додумался бы до этого.
Возвращаясь домой на судне, а потом сидя за воскресным обедом уже в собственном доме, Тюльп все время с раздражением думал о письме, которое обещал передать сегодня же. На вполне естественные расспросы жены он ответил немногословно — все его мысли были сосредоточены на бумаге, похрустывавшей у него в кармане. И теперь, медленно бредя в теплом июньском мраке, он удивлялся собственной глупости. Ну зачем он вызвался отвезти письмо? Если уж приглашение погостить — это все, что способен предложить Ян Сикс человеку, которого он неизменно называл истинным пророком среди фарисеев, то пусть он посылает свою жалкую бумажку почтой.
Дверь врачу открыл Титус. Держа в руке одну-единственную свечу, мальчик стоял перед жуткой черной пустотой. Ханни была уволена еще два месяца тому назад, расточительное потребление свечей тоже прекратилось, и в передней и в зале было темно, как в погребе. Одинокое желтое пламя подчеркивало каждую ямочку на щеках и висках мальчика: вероятно, именно поэтому он казался слишком изможденным и осунувшимся для своих четырнадцати лет.
— Надеюсь, я не слишком поздно? Вы еще не собирались лечь спать, а?
— Спать? В десять-то часов? Видит бог, нет. Чем хуже дела, тем позже мы ложимся. — Глаза Титуса засветились, он озарил гостя быстрой улыбкой, явно и изо всех сил пытаясь обратить катастрофу в шутку. — Я с удовольствием провел бы вас к Хендрикье, но она купает в кухне Корнелию, так что за все ваши старания вас только окатят водой. Девочка ужасно плескается: ее еще не кончили мыть, а на полу уже больше воды, чем осталось в тазу.
— Я вижу, ты помогал Хендрикье, — сказал доктор, заметив, что у мальчика промокла спереди отличная тонкая рубашка, которая уже поехала по швам.
— Я ей всегда помогаю. Хендрикье очень устает, а Корнелия так вертится в тазу, что только мне удается справиться с ней. — Неожиданно мальчик вздохнул, словно ему было не под силу поддерживать веселый разговор. — Что же вы не идете наверх к отцу? Обязательно поднимитесь. Свечу можете взять с собой. Он теперь сидит там безвыходно, — пожал плечами Титус, но этот притворный жест не опроверг тоску, зазвучавшую в молодом голосе. — В маленькую гостиную почти и не спускается.
Мистики, розенкрейцеры, тамплиеры в Советской России
Научно-образовательная:
история
религиоведение
рейтинг книги