Рабочие люди
Шрифт:
Трудились рабочие до шести вечера, обратно плелись понурые, с тупым отяжелевшим взглядом и, едва переступив порог лачуг и бараков, плашмя валились на кровати, на грязные нары, просто на земляной пол или же, чтобы хоть как-то скрасить безрадостную жизнь, спешили в кабаки, кидали на засаленную стойку последний грош и вдрызг напивались, а потом, взбодрив угасшие силы, лезли в драку — вспарывали ножом животы ближних, таких же замученных бедняков, как они сами, и тем, казалось, разряжали злобу за свое скотское существование.
Но жили среди отчаявшихся, изверившихся люди стойкого жизнелюбия, с ясным разумом, не затуманенным ни копотью, ни хмелем, и они говорили бесстрашно: «Долой скотскую жизнь! Скинем ко всем чертям самодержавие царя и власть
Что там греха таить, сначала Савелка подчинил свой мятежный дух одной цели — отмщению Бошакуру и его хозяевам за погибшую сивку, но потом, когда молодой разум возмужал, он устыдился мелочности собственных побуждений, ибо горе рабочее рекой разливалось, и лишь поборов общую беду, можно было облегчить свою. Теперь уже Савелка, словно стараясь искупить прежние заблуждения, при каждой заварухе лез наперед. Зато и доставалось ему! В 1902 году, во время забастовки, он был избит солдатскими прикладами; спустя год, в Банном овраге, на маевке ему рассекла бровь казачья плетка. А в девятьсот пятом буйном революционном году его, боевого дружинника, при сборе денег на оружие, выследил провокатор Кувшинов, и он был арестован и брошен в тюрьму, в крохотную камеру-одиночку с ледяной водой на полу, со скользкими от плесени и гладкими, без единого выступа, стенами. От слабости кружилась голова, подкашивались ноги, и не за что было ухватиться, чтобы поддержать обессиленное тело. Савелий часто терял сознание, падал, но ледяная вода приводила его в чувство, и он вскакивал, дрожа, лязгая зубами от холода…
Вернулся Савелий из тюрьмы в недобрый час. Накануне была Майская демонстрация в городе. Иванников шел впереди с заводским знаменем, рядом семенила Липа. Но когда вышли на Александровскую площадь, налетели с гиканьем казаки на горячих донских конях. Демонстранты кинулись россыпью под ударами нагаек. Иванников сорвал с древка красное полотнище, сунул дочке, крикнул: «Беги!», а сам принялся булыжник выворачивать из мостовой. В это время грянул оружейный залп. Многие упали, пронзенные пулями; Иванников был смертельно ранен. Его удалось укрыть в ближнем дворе. Затем, ночью, на извозчичьей пролетке он был привезен в свою лачугу.
Утром Савелий проведал умирающего друга. Тот уже не мог говорить, дыхание его прерывалось, глаза тускнели, будто их ледком примораживало. Но вдруг, собрав последние силы, он схватил руку дочери и руку парня, судорожно свел их вместе…
Произошло то, что должно было произойти рано или поздно, ибо судьбы Савелия Жаркова и Липы Иванниковой переплелись с первых же встреч. Вместе они разбрасывали листовки по ночному поселку, рядышком сидели на занятиях подпольного кружка — там, за Волгой, в займище, у Кривого озера, при потресках пылающего краснотала.
Ни Липа, ни Савелий не говорили клятвенных слов о любви до гроба — они просто «жалели» друг друга, тревожились, когда опасность грозила кому-нибудь из них. Однажды во время забастовки Савелий на всю ночь остался у потухших мартенов, чтобы хозяйские холуи случаем не разожгли форсунки. А у Липы сердце покалывало недоброе предчувствие; ей не спалось. Она вдруг накинула на голову платок, надела галоши на босу ногу и побежала в потемках, среди жутко притихших цехов, к мартенам. Еще издали услышала крики на рабочей площадке, потом же, как только поднялась по железной
В воскресные дни, весной, Липа и Савелий уходили в степь, подальше от заводского угара, бегали на приволье, дурачились, потом, усталые и счастливые, валились в обнимку на траву, тревожно дыша в лицо, торопливо отводя взгляды. Когда же Савелий, распалившись, становился по-мужски требователен, маленькая Липа охлаждала его житейски мудрыми словами: «Пока мы ни муж, ни жена — не дамся, так и запомни!»
Иногда, в большие праздники, Липа и Савелий ездили в город, за семь верст, толкались на ярмарках и базарах, лузгали семечки, вертелись на кружалах-самокатах под щемяще-грустную музыку шарманок или же, осмелев, шли гулять среди «чистой публики» в увеселительный сад Конкордия, смотрели там, в деревянном театре, визгливые оперетки «Прекрасная Елена» и «Фауст наизнанку», затем, совсем уже расхрабрившись, занимали столик в шикарном Китайском павильоне на берегу высохшей речушки Царицы. Но чаще всего они любовались с какой-нибудь обвальной кручи на белоснежные пароходы общества «Кавказ и Меркурий», которые резво подваливали к пристаням, смотрели, как по гибкому трапу с ковровой дорожкой сходила столичная публика — беспечная, смеющаяся, никого не замечающая, кроме носильщиков да пароконных извозчиков. Ибо все они — и важные сановники со звездами, и дебелые их жены-красавицы, и пухлые и румяные дети вместе с тощей гувернанткой — норовили поскорей миновать пирамиды вонючих селедочных бочек на причалах, избавиться от песчаной пыли на булыжной мостовой и выбраться к вокзалу, где их уже поджидали уютные поезда Грязе-Царицынской железной дороги, чтобы везти дальше — на Кавказ, к морю…
— Счастливцы, — скажет, бывало, Липа, теребя в руках какие-нибудь дешевенькие, только что купленные бусы, и вздохнет украдкой.
— А ты не завидуй, — усмехнется Савелий. — Давай-ка, знаешь, поженимся! Тогда и нас счастье не минует.
Вскоре после похорон Иванникова, собрав свои немудреные пожитки, Савелий перебрался из барака к Липе, в ее опустевшую лачугу.
Черная тень столыпинской реакции расползлась по огромной стране, захватывая с каждым днем все больше городов и человеческих судеб, погружая их во мрак, казалось бы, безысходного отчаяния, безверия.
В ту пору Савелий Жарков уже работал подручным мартенщика — загружал шихтой шестипудовые, на подвесных крючьях, чугунные лопаты, затем, поднатужившись, вталкивал их, будто противень со слоеным тестом, в огненное брюхо печи, переворачивал, снова вытаскивал, загружал — и так без конца, хотя рубаха дымилась, пот заливал глаза. Но попробуй отойди под кран или сделай перекур минут на пять — десять! Сейчас же с железным прутом подскочит обер-мастер Дрейман. В глазах его злые искры: не может немец простить забастовщикам недавней их власти над мартенами. И хлестнет прутом промеж лопаток…
Не вынес Савелий Жарков такого надругательства. Шепнул он напарнику Грудкину, давнему своему дружку: «Сбегай на шихтовый двор, принеси проволоку». Сказано — сделано. Взял Савелий проволоку, подкрался сзади к обер-мастеру и, пригнувшись, быстро обвил его, а затем, мало-помалу привставая, стремительно, пока тот еще не опомнился, прикрутил ему руки к туловищу. После этого Савелий и Грудкин, под смех подметал и нагревальщиков, взвалили обалделого мастера на плечи, как если бы это было бесчувственное бревно, и понесли на шихтовый двор. Здесь очень кстати подвернулась порожняя тачка. Ненавистный немец мигом был сброшен в нее и через весь двор, мимо изумленных раздельщиков и глазевших из паровозиков-кукушек машинистов доставлен к сточной подзаборной канаве…