Потревоженные тени
Шрифт:
— Вот пример, — сказал губернатор, — до чего может опуститься человек, будучи даже дворянином...
Один только архиерей, разъезжавший по епархии, подобно губернатору, для ревизии и тоже заехавший на именины к предводителю, когда ему в виде шутки рассказали о сравнении, сделанном Чарыковым, сделал серьезное и грустное лицо и проговорил:
— Несчастный человек... опустившийся. Что же над ним смеяться! Его жалеть надо...
Выражение Чарыкова: «собакам — можно, кошкам — можно, а дворянину — нельзя» сделалось в уезде любимым, и его повторяли кстати и некстати, находя верхом остроумия.
VIII
Прошло
Я как-то вспомнил о Чарыкове и спросил, где он и будет ли сегодня.
— Зачем? Нет, — ответили мне. — он лишился ног и лежит, почти не вставая, у себя в усадебце.
Время тогда было для дворян невеселое, готовилось объявление освобождения крестьян. Не до Чарыкова уж было. Все говорили только о деле, и притом говорили или только между собою, или обиняками и намеками, если была тут прислуга. Веселья, по крайней мере того веселья, которое было еще так недавно, каких-нибудь два года назад, не было теперь и в помине. Дядины дела к этому времени были так запутаны, состояние расшатано, что он тянулся, что называется, на последние, занимая под будущий умолот, сдавая на несколько лет землю купцам с условием получения вперед денег, и проч. Он дослуживал последние, оставшиеся до выборов, месяца, уже и не помышляя о следующем избрании. Не было того разливанного моря и в этот знаменательный для него день, которое обыкновенно всегда бывало и к которому все привыкли. Не было и почетных гостей — губернатора и архиерея. Лежала на нем и на всем в доме у него тень уныния.
Вдруг кто-то неожиданно увидел в окно подъехавшего к крыльцу Чарыкова и сообщил об этом.
Все почему-то заинтересовались им и хотели поскорей его увидать. Все знали, что он уже с год как никуда не показывался из дому.
— Это он вас поздравить приехал. Больной, а вспомнил, пересилил себя, приехал, — говорили дяде.
В другое время, два года назад, он бы не обратил на это внимания, да и никто бы не обратил, но теперь другое было время, а главное — другие были у дяди дела, и он — я ясно это прочел на его лице — заинтересовался Чарыковым и был доволен его приездом.
Кое-кто пошел к нему даже навстречу в переднюю.
Вскоре, опираясь на костыль, в дверях того самого зала, где тогда разыгралась такая печальная и унизительная сцена, показалась согбенная фигура высокого старика, ставшего от болезни совсем уже белым.
— Здравствуй, Евстигней Лукич! — проговорил дядя и пошел ему навстречу.
— Здравствуйте, Сергей Павлович! — ответил с передышкой Чарыков.
Дядя поцеловался с ним.
— Да ты еще молодец. А мне сказали, что ты уж совсем плох.
— Плох и есть. Не выхожу. Это вот только к вам приехал...
— Ну, спасибо... спасибо...
Чарыков, едва передвигая ноги, подошел к стулу, стоявшему совсем у входной двери, возле окна, и тихо, медленно на него опустился, стукнув своим костылем.
Его обступили и стояли вокруг него.
Он отдышался и заговорил:
— Последний раз приехал.
— Ну, что такое... Бог даст, еще проживете.
— Последний раз хочу посмотреть на все собравшееся здесь почтенное дворянство, — не обращая внимания
— Нет. Довольно с меня, послужил и будет!.. Теперь пускай другие послужат, — с, горечью сказал дядя.
— Довольно, — решающим тоном заключил Чарыков и опять закашлялся и умолк.
Что-то странное, загадочное мне сразу показалось и в этом приезде его и теперь в его тоне, с которым он говорил. Было что-то такое, что наводило на мысль, что это неспроста, не одно только расположение к предводителю его привело сюда. И все это заметили и почувствовали. Особенно на всех произвел впечатление этот новый тон его — не привыкли к нему, совсем другой он у него был. И это не потому, что он был обессилен, болен, знал, что с него за это взять уже нечего, и позволял его себе поэтому. Нет. Чувствовалось что-то другое, какая-то другая причина давала ему право на этот необычный его тон... Но какая?.. Плохие, запутанные дядины дела? Уверенность, что он больше уже не будет предводителем?
И все хотя не высказывались, но ходили с этою маленькою, загадкой.
Чарыкова за обедом посадили за общий стол, накрытый лакеями в зале, — не на почетных местах, но и не на самых отдаленных. Это было тоже необычное явление, потому что его никогда прежде на этих местах не сажали, да в торжественные дни и вообще не сажали: он куда-то на время обеда исчезал.
За обедом дядя несколько раз обращался к нему, а обходя, по обычаю, гостей, сидевших за столом, и потчуя их, он останавливался возле Чарыкова и разговаривал с ним.
Когда пили шампанское и все начали поздравлять именинника, чокаться с ним и пить его здоровье, дядя сам подошел к Чарыкову, стоявшему у своего стула и не решавшемуся переступить своими больными ногами.
Совсем другие вдруг установились к нему отношения. Все замечали это, видели, понимали, но никто не находил этого странным, точно это всегда так и было и иначе и не было.
И после обеда, когда все встали из-за стола, он не остался один. Около него собралось человек пять, сели к окну и разговаривали с ним, расспрашивали его, он рассказывал.
В кучках, на которые разбились все после обеда, несколько раз были слышны отзывы о нем как об очень неглупом человеке.
— Напускал это он тогда юродство на себя.
— Нужда!
— Совсем стал старик.
— А все-таки приехал. Вы слышали: посмотрю, говорит, хоть в последний раз на дворянство...
— М-да... Что-то будет...
И разговор переходил на злобу дня, на ожидавшееся объявление воли...
IX
Вечером, пользуясь прекрасной погодой, все, кто не отправился на конюшню смотреть выводку и проездку лошадей, разбрелись по обширному павловскому саду, гуляли, сидели на скамейках.
На одной из них сидел Чарыков с костылем в руке и что-то ораторствовал. Вокруг него стояло человек пять и слушали его.
Я подошел к группе.
— И все вы сойдете на одно и будете все такими же, — говорил он. — Я уж, может быть, не доживу, не увижу этого, но вы вот попомните мое слово. Потому, под самый корень подсекают...