Полк прорыва
Шрифт:
— Будем ждать или пойдем пешком?
— Пойдем пешком! — ответила Елена.
— Очень далеко.
— Вот и прекрасно.
Белым-бело. После метели — ни следа. И раскачивается ельник на горизонте. Черный.
Мела поземка, будто сметала все приметы детства, и казалось, что он никогда в этих краях не был или перепутал дороги и идет совсем в другую сторону, никогда не доберется до своего родного Залужья, а может, его и вообще нет на белом свете.
Ельник кончился, пошел молодой осинник. Эти места он помнил — вскоре начнутся
Он несет чемодан, у нее рюкзак за плечами.
И вдруг она остановилась и взяла его за рукав:
— Слышишь?
— Что это?
Где-то впереди звенели колокольчики. Все отчетливее слышен храп лошадей и приглушенный дробный стук копыт.
На бугор вылетела тройка. За ней вторая, третья… Кони напористо перли по сугробам. Сытые, сильные кони, прежде таких в этих краях не было.
В санях раскрасневшиеся мужики, женщины в цветастых, ярких платках. Какой-то рыжий парень в распахнутом на груди полушубке растягивал мехи гармошки. Женщины пели, визжали, смеялись.
Шорников и Елена отступили в сторону с дороги, уступая путь тройке, и она проскочила мимо, но вдруг остановилась.
— А сыночек же ты мой миленький! — услыхал он голос матери.
Молодые женщины с обветренными губами целуют его. Лица у них знакомые и незнакомые — залуженские. Заодно целуют и Елену. Кто-то воскликнул:
— Горожаночка!
Мать в черном мужском полушубке, в валенках с галошами, на голове у нее старинный платок с большими розовыми цветами и бахромой — длинные кисти. Такие платки почему-то в деревне называли цыганскими. Их покупали обычно невесте к свадьбе и носили потом только по праздникам, а так хранили в сундуках.
Мать приникает к нему, плачет:
— Сыночек…
— Поехали!
Елену и Шорникова посадили рядом с женихом и невестой.
— Э-эх!
И замелькали поляны, березовые белые рощи, взгорки в молодом сосняке. Звенят колокольчики, снег летит из-под копыт.
— Племянница твоя замуж выходит. Троюродная, разве ты не помнишь ее? — говорит мать.
— А жених кто?
— Чужой. Недавно из армии вернулся.
Жених укутывает невесту потеплее, что-то шепчет ей, глядя на Шорникова и Елену.
Кони несли их теперь в обратную сторону, снова к станции. Надрывалась гармошка, крепкие мужские голоса несколько раз пытались затянуть: «Всю-то я вселенную проехал…»
Гармонист, рыжий парень с расстегнутым воротом и в солдатской шапке, подмигнул матери Шорникова:
— Затянула бы ты, Степановна.
— А ты подыграй,
Песню эту, бывало, женщины пели на жнивье или когда пололи лен, и у нее был очень лихой припев, но сейчас она получалась нежной, почти грустной.
— Что-то ты по городскому начала пищать, еле тянешь, Степановна, — сказал гармонист.
Соседка шлепнула его рукавицей по губам.
Шорников обратил внимание на ее лицо — оно было бы, наверное, очень красивое, если бы не портили накрашенные губы. Краска разводами расползлась.
Женщины умеют чувствовать мужской взгляд, она достала платок и зеркало, стерла помаду. Гармонист воскликнул:
— Вот теперь другое дело! И поцеловать можно.
— Еще чего захотел!
Но видно было, что женщина симпатизировала гармонисту.
— Жаль, не лето! — говорит мать Шорникову. — На машинах бы свадьбу справляли. Когда я выходила замуж за твоего отца, меня везли на сорока подводах. Как царицу! Вся округа на свадьбе гуляла.
На железнодорожном переезде перед самым носом лошадей какие-то мужики закрыли шлагбаум.
— Что везете, добрые люди?
— Клад! — крикнул рыжий гармонист.
— Может, вы забыли наши русские обычаи? За такой клад выкуп полагается! Да еще какой! Что же жених сидит? Мы за такую невесту ничего бы не пожалели!
Жених смутился.
— Сколько лет ухаживал?
— Год!
— Ставь три бутылки!
— Хватит с вас и одной! — крикнул гармонист и, выхватив у ездового кнут, стеганул им по спинам лошадей. Лошади взвились и захрапели, поперли на шлагбаум, но мужики с обратной стороны, хохоча, еще сильнее налегли на него. Шлагбаум затрещал.
— Ладно, дайте им две бутылки!
Шлагбаум торжественно поднялся.
— Счастливого пути, молодые!
— Пусть у вас будут только мальчики!
В поселок тройки влетели вихрем.
У недостроенного с одной стороны Дома культуры толпились люди. Подкатывали «Явы», «Волги» и «Москвичи». Молодые ребята пристраивали у колонн юпитеры, на машине было написано: «Телевидение».
Шорникова и Елену посадили за один стол с женихом и невестой.
Мать смотрела на них, и на ее глазах были слезы. Может быть, она чувствовала себя самой счастливой в этом зале. Каждому знакомому и незнакомому старалась сказать, что это ее сын, приехал с невесткой в гости из Москвы!
Посидела немного и заплакала уже другими, горькими слезами, какими может только плакать деревенская одинокая старая женщина. При всем народе вытирала слезы. И конечно, все считали, что у нее глаза — на мокром месте. Может, только один он, ее сын, понимал эти слезы. И было больно сердцу, и неловко, и он чувствовал какую-то вину свою, хотя и не мог толком понять, в чем же именно она заключается.
— Не надо, мама, все будет хорошо. Не надо…
— Ты уж извини меня. Я сама не знаю, почему плачу.