Периферия
Шрифт:
Я обернулась. Парень лет двадцати пяти догонял меня с пустыми санями. Он был красив, и мне захотелось сесть в его сани.
— Подвези! — крикнула я с задорным вызовом.
Но свет уличного фонаря уже упал на мое лицо. И парень остановился, не добежав до меня. Улыбки как не бывало. О, как он жалел уже о своей вольности!
— Подвези! — повторила я. — Покатай…
Секунду-другую он мучился, соображая, как ему поступить. Но он не привык, видимо, насиловать свою волю. Я его прекрасно понимала: с какой стати?
— В следующий раз! — выдавил он. И опрометью — назад.
Эпизод, собственно, не открыл мне ничего нового. Сколько уже было и таких эпизодов, и ранящих более жестоко! Дома я разрыдалась. Маленькая, но разрядка.
Я продолжаю заниматься лабораторией.
— Не позволяй ему лишнего.
— Ты работай, работай! — осадили его девчата.
Рита не стала красивее. Обнажилась чувственность, голая и грубая. Неужели скромность ей мешает?
Макс, слонявшийся без дела, лаборант Ритиного возраста, изрек:
— Марго, если бы ты так постаралась для меня, я бы оценил. О хате кто побеспокоился, ты или он?
— Пошляк! — бросила ему Инна.
Я рассмеялась. Мальчишка — мы для него слишком стары, даже его ровесница Маргоша. Девочка, на которой он остановится, еще заплетает косы и носит пионерский галстук.
Инна что-то у меня спросила, и я, воспользовавшись этим как предлогом, пригласила ее к себе. Замерла в ожидании ответа.
— Нет, — сказала она после паузы, которая должна была означать, что она обдумывает мое предложение. — Извини, никак не получается. Я заочно учусь в инязе и задолжала несколько контрольных. В другой раз, хорошо?
Отказалась, но не обидела. И это надо уметь. Она, конечно, могла пригласить меня, но не сделала этого. Наверное, в той жизни, которую она ведет, трудно выделить место новому человеку, да еще невзрачной женщине. Если мы и подружимся, то не скоро. Она о себе высокого мнения. Наверное, все хорошенькие о себе высокого мнения…
Одинока, одинока, одинока. До каких пор? Вчера, сегодня, завтра, всегда? Не согласна. А кто спрашивает? Где он, товарищ и друг, который без меня не может? Нет его. Только в моем воображении он есть, но это с некоторых нор не согревает. Согреться бы, оттаять, стать веселой…
4
Опять долго не прикасалась к дневнику, который начала заново, с чистой страницы. Откровенничаю с собой, за неимением подруги. Спешу выразить себя, сбиваюсь, путаюсь, и после нескольких часов самоуглубления приходит изнеможение, как от жаркой работы, когда в короткий срок переделаешь массу неотложного. Итак, три недели
— Придираетесь! — взорвалась я. — В нивелировке я смыслю не меньше вашего и в два счета докажу, что от места стоянки инструмента ничего не зависит.
Он замер как вкопанный. Я смотрела ему в глаза не мигая.
— Вера Степановна! Вера Степановна!
Он сказал не то, что собирался сказать, на языке у него вертелись другие слова. Но именно этими словами он допек меня. Я пролепетала что-то об унижении недоверием и о самостоятельности, которой мы лишены.
— Здесь ни у кого, кроме меня, самостоятельности нет и не будет, — жестко отрезал он. — И я вытравлю из вас бунтарскую закваску!
— Знай вы об этом заблаговременно, ноги моей здесь не было бы. Вы это хотели сказать?
— Это, это! Но коль я вам мешаю, экспериментируйте сами.
— Ульмас Рахманович, разве недостаточно подробно объяснить задачу?
— Нет, — бросил он, повернулся и пошел. Оглянулся, плюнул себе под ноги. Вдруг метнулся назад. Это был пылающий факел, с которого ветер срывал золотистые искры. — Ты что это… Что это здесь себе позволяешь? — крикнул он. — Еще месяца нет, как из пеленок… А кусаешь руку, которая дает! Чтобы хоть что-то из тебя получилось, пять лет надо каждый твой шаг направлять. Ты кто сейчас? Ты никто. Тебе сейчас на мизинец дела нельзя поручить. Одна ошибка — и нет опыта.
Эти его резкости меня успокоили. «Стерпишь и не это», — подумала я.
— Мне надо «вы» говорить, — сказала я. — Знаете, вы пошли сейчас прочь, и я бежать за вами хотела — извиниться и от стыда своего освободиться. Возвысив голос и топнув ножкой, вы погасили во мне стыд.
— Кого пригрел! — крикнул он и побежал, нелепо размахивая руками.
Спас меня Борис Борисович. Он возник как из-под земли сразу после ухода шефа, несколько минут молча изучал поток, потом спросил:
— Что, поцапались?
Как он узнал? Или на лице Раимова было написано все?
— Я протестовала против мелочной опеки, — сказала я, не вдаваясь в подробности. — Битва за строптивость.
— Значит, ушибались и будете ушибаться? Синяки не в счет?
— В счет, — ответила я.
— Сочувствую.
— А вам разве это не мешает?
— Уже разглядели? Это не на поверхности.
— На самой-самой!
— Тише, пожалуйста. Мой вам совет: будьте как все, — сказал Борис Борисович.
— Не получится, — отвергла я предложение. — Что, обломаете? А вот и нет!
Кажется, он в первый раз посмотрел на меня с любопытством. Другие исполнители загадок не задавали. Если руководство хочет думать за всех, если ему нравится это — что ж, на здоровье!
— А вы непоследовательны, — продолжала я. — На словах во всем соглашаетесь с Ульмасом Рахмановичем, а в его отсутствие проверяете одни свои идеи.
— Не так громко, Верочка! Да оглянитесь вы сначала, уразумейте, что к чему и кто есть кто, потом засучивайте рукава. Не будьте белой вороной. И Раимов, и я — субъекты, трудные для перевоспитания.