Периферия
Шрифт:
— Какая ты умница-разумница. И не надо бояться, что будут дети.
— Бояться! Ты меня с кем-то путаешь! У нас будет двое детей. Откладывать я не стану.
— Матушка твоя как? Отец?
— Матери я за Наденьку до последнего вздоха благодарна буду. Она ее подняла. А меня в то время ветры шатали.
— Какие ветры?
— Которые в голове. Жалею, что растрачивала себя по мелочам. Ждать, ждать надо своего часа. Ждать и блюсти себя. Комментарии будут?
— Ты права, а к правоте обычно нечего добавлять.
— Ну, Коля Петрович, просветил ты
— А ты как считаешь? — спросил Ракитин. Не подозревал он в ней интереса к партии, не разглядел первого робкого ростка, шевеления почвы под напором его острого копья.
— Эрнест ведь партийный работник.
— Это еще не твое личное отношение к вопросу.
— Я бы пошла. Но готова ли я? Более всего не хочу предстать выскочкой, женщиной с претензиями, для которых нет оснований. Видела я таких!
— Производственница ты с некоторых пор передовая. А что у тебя по линии общественной жизни?
— Не участвую, Коля Петрович. И не тянет, понимаешь. Нисколечко не тянет. Не общественница я. А притворяться не умею. К этому тоже душа должна лежать, верно?
— Вот и ответ на твой вопрос: не готова ты быть в партии. Без того, чтобы жить для людей, без ответственности за страну в целом, нет коммуниста.
— А я умею жить для себя. Но я тоже чему-то от тебя научилась. Я научилась никому не делать плохого.
— Это самое начало. Ты должна научиться хорошим людям делать хорошее, а плохих людей выводить на чистую воду и перевоспитывать.
— До такой высоты мне не подняться. Единственное, на что я отважилась в свое время, и то под твоим влиянием, не хотелось мне в твоих глазах плохо выглядеть, — это на четыре станка. Четыре станка я буду тянуть и дальше, а каково это мне — никому никогда не скажу, это мое только. Начну про это говорить, сам же и скажешь жалеючи: «Ну, тогда не надо». Не тот это путь — на человеке выезжать. На технике нам давно пора выезжать, на роботах. Они пусть хоть десять станков обслуживают, нам от этого только польза. Но, Коля Петрович, не преувеличены ли твои требования? Я-то вижу, что не все коммунисты им отвечают. Есть и такие, которые себя, свое благополучие постоянно в виду имеют, а все остальное у них — маскировка одна.
— Зачем говорить о примазавшихся?
— Знаешь, я с тобой согласна. Что же это за член партии, если он работает хуже беспартийного, если равняться на него нельзя? Я трезво оценила свои возможности и сказала себе: «Нет, куда ты, что же это ты о себе возомнила?»
— Не кипятись. Товарищи на работе как отнеслись?
— Никак. Потому что — не говорила. Преждевременно все это. Но ко мне подходили, предлагали, я не сама к этой мысли пришла. Но ты прав. Рано, не доросла. Рано, потому что я еще к людям лицом не повернулась. Заскоки еще не изжила, метания. Цельности во мне нет, — заключила она.
Она была сосредоточена на своем внутреннем мире, продолжая взвешивать себя на точных аналитических весах, разглядывать в увеличительное стекло. И подумал Николай Петрович: «Вот она, истинная
— Знаешь, что привело меня к тебе? — спросила Ксения, словно очнувшись. — Только одна причина, но очень важная. Не хочу, чтобы ты думал обо мне плохо.
— Этого не было и не будет.
— И не думай, что я недостойна Хмарина.
— Почему же ты решила, что у меня такое о тебе мнение? Разве я когда-нибудь расставлял людей по их должностям-чинам-заслугам?
— Я не об этом. К тебе могла прийти мысль, что мы не пара. По кругозору, жизненному опыту это так. И я боюсь. Пройдет время, и ему не о чем будет со мной говорить. Что тогда?
— Ты, оказывается, серьезный человек, Ксения. Ты нужна ему не для философских диспутов, а для отдохновения от них и от всех наваливающихся сует. Душевной тишины, преданности, а также помощи в своих начинаниях он ищет, но помощи не делом, не советом, а дружбой и участием. На все это ты способна.
— И правда! Значит, я могу не бояться? Ты меня успокоил. Какой ты молодец! Я спать теперь буду. А то изворочалась вся, извертелась. И так мне жестко, и так нехорошо. А ты бы на мне женился? Если бы у тебя никого не было?
Она таки застала его врасплох. Он заморгал, засмущался.
— Не моргай, — сказала она. — Ты не женился бы на мне. Ты эстет. Ты не простил бы, что я некрасивая.
— До сих пор я почему-то прощал тебе это.
— Только потому, что не видел во мне женщину. — Она понизила голос до заговорщических тонов. — Но фигура у меня о’кей, правда?
— Уела ты меня, Ксюха-Кирюха.
— Так-то, Коля Петрович, Отпустила я тебе звонкий шелобан. Мы их еще фофанами называли. Но это играючи, между прочим. От расположения к тебе.
— От чистого сердца!
— Вот именно. Еще раз прошу, не думай обо мне плохо. Ноет что-то грудь. Так не думай обо мне плохо. Ладно, Коля Петрович?
L
Падали листья, кружились, и замирали в воздухе, и, вращаясь, ускоряли полет. А небо было бездонно-синее, сияющее. Светло и тихо было, и казалось, что весь мир благоденствует и благодушествует, купаясь в синеве. И приходило что-то такое, что вообще редко приходит к человеку. Мир не переставал изумлять, и радовать, и приводить в трепет. Хотелось понять себя, а потом, от избытка ликования и доброты, что-то очень хорошее, очень личное и свое, приголубить, погладить, а что-то, набравшись смелости, перечеркнуть. Не отодвинуть в дальний угол. Не загородить другим, лучшим, а изгнать насовсем, освободив место для новых посевов.