Периферия
Шрифт:
Педагог ли я? Не балую ли своего мальчика? Нет, эмоции я придерживаю. И Валерий вполне управляем. Он куда более совестлив, чем его сверстники из однодетных семей, пресыщенные родительско-бабушкиным вниманием, и нет нужды натягивать бразды сильнее. Я стараюсь не громоздить запрет на запрете. Пусть сам разбирается в том, что можно, а чего нельзя и почему надо, непременно надо сдержать слово, если дал его. За своевольство я его не распекаю. Вполне достаточно дружеского указания на ошибку или промах. Валерий — мое лекарство от стен, готовых сомкнуться.
С одиночеством, в конце концов, свыкаются. Но для того чтобы постичь это, мне пришлось заглянуть по ту сторону жизни. Я была там недолго. Туннеля, втягивающего мою душу, я не увидела, чем очень разочаровала Варвару. Я помнила хлопоты врачей и увещевающий голос Елены Яковлевны, и то, как мои щеки пламенели от прилива стыда. Все мои интересы, дотоле обращенные на меня, мои заботы и мечты, дотоле подогревавшие во мне самолюбование и исключительность, переключились
Я увидела людей, которых развенчала. Меня всегда поражала сверхбыстрота их превращения в пиявок. И поражало то, что они всегда говорили одни правильные вещи. Заслушаться можно было, как красиво и умно они говорили! Но дела у них расходились со словом, тут они и были уязвимы, тут их и брали под локотки. Разные это были люди. На некоторых ничего такого и не подумаешь никогда, респектабельны и от линии партии не то что себе — никому не дозволят отклониться. Но, прокручивая все их дела в обратном направлении, убеждаешься: линия партии им ничто, ширма и щит, если правильно ею манипулировать. Едва ли эти люди поддавались перековке. Надеждами на это мы только обманывали себя. Но в нашей власти было не допускать их к власти. Сколько уже раз я говорила себе, что хватит, Вера, задавать себе такие вопросы. И вот опять. Да, я высоко поднялась, но то, что я видела со своего нового поста, мало отличалось от того, что я видела, работая в лаборатории. Я видела таких же людей, и те же обстоятельства определяли их поступки и поведение. Забота о хлебе насущном, свое, кровное было им ближе и стояло впереди интересов страны. Величайшим искусством государства было совместить эти интересы. Стремление к этому сейчас нарастало, это становилось первой целью, первой потребностью общества, и я уже не беспокоилась за результат.
Да, в целом в Президиуме люди относились к работе так же, как и в лаборатории. Здесь тоже были свои паровозы и тягачи, Ульджа Джураевич в этом плане ничем не уступал Раимову и Басову, кругозор же его был несравненно шире. Но рядом с Джураевым я опять-таки мало кого могла поставить.
Кончался четвертый год моей работы в стенах этого высокого учреждения, и про себя я знала, что зарплату свою отрабатываю. Знала также, кого собой прикрываю и кто отсиживается за моей спиной, мило улыбаясь, как равный равному, а то и с едва уловимым оттенком превосходства: паши, паши за себя и за того парня! Да, мы были равны во всем, только трудовой вклад наш почему-то разнился. И тогда я сказала себе, что в нашей стране не должно стоять знака равенства между человеком, работающим хорошо, и человеком, работающим плохо, что такой знак равенства, если он есть, — величайшее проявление социальной несправедливости. И я перестала приветливо улыбаться людям, которые на работе отсиживались за моей спиной. Я стала смотреть сквозь них, в моем голосе прорезались резкие нотки.
— Вы не сделали этого, этого и этого, — выговаривала я строго. — Почему?
От меня зашарахались.
Ага, обрадовалась я. Нам давно нужно размежевание. Смешение нас в одних рядах и под одной кровлей и порождает серость. Друзей, кроме Джураева, я здесь не приобрела. Тут, как мне казалось, и не умеют дружить, больно и долго переживая каждое не свое продвижение по службе и тихо радуясь, когда сослуживец оступался и это замечало руководство. А то и помогали заметить, ориентируя руководящее око в нужном направлении. Я задавала себе тысячи «почему», но чаще всего они оставались без ответа. Служение обществу не прорастало в большинстве из нас идеей всеобъемлющей, не становилось чертой характера. Причину этого я не могла понять. Маленькая зарплата? Но ведь я жила на свою зарплату и не бедствовала, не чувствовала себя ущербной. Наши родители в этом плане довольствовались еще меньшим, все — по карточкам, но не растащили государство, а укрепили его и подняли. Почему же мы в работе так вялы, но громкоголосы и требовательны при распределении благ?
Ночь обтекала меня, насыщая тишиной и простором для раздумий. Страна
Ночь не кончалась, и я спрашивала, спрашивала, спрашивала себя…
Второй день я с Ульджой Джураевичем изучала, по заданию президента, крестьянские подворья. Второй день мы мотались, до ряби в глазах, по кишлакам и поселкам Голодной степи и Ташкентского оазиса, расспрашивали колхозников и должностных лиц, что и как, и убеждались, что здесь все — во дне вчерашнем и резервы у крестьянского подворья огромны. Я впервые узнала, что в умелых руках квадратный метр земли под Ташкентом дает по пятидесяти рублей годового дохода. Но, как всегда, умельцы не блистали числом и только умением. Мы увидели и запущенные подворья, их было много. При острейшей нехватке овощей и фруктов на рынках Ташкента и при сказочных ценах на них у колхозников в глубинке никто не торопился приобрести излишки этих самых овощей и фруктов. Один частник-перекупщик проявлял завидную расторопность и хорошо вознаграждал себя за это. Кооператоры и заготовители словно пребывали в летаргии. Они ни к кому не шли — шли к ним. Сняв сливки и выполнив невысокие свои планы, они умывали руки. Их посредничество не выглядело серьезно. Перекупщику же было выгодно держать рынки на голодном пайке. Очень скоро мы поняли это и разгадали технологию сохранения дефицита и высоких цен. Мы увидели, как заготовители гноят ранние помидоры и капусту и как проворен и предприимчив на их фоне истинный хозяин рынка перекупщик. Органы государственного управления во все это глубоко не вникали.
— Наверное, что-то другое дает потребкооперации приварок посущественнее и посытнее, чем посредничество в сбыте овощей, — предположила я.
— Ты права, и это «другое» сегодня я тебе покажу, — пообещал Джураев. — С теневой экономикой ты еще не знакомилась?
— А что, у нас разве есть такая?
Он, наверное, хотел сказать, что в Греции есть все, но только кисло улыбнулся.
Мы подъезжали к Ташкенту с востока, со стороны Алмалыка. Уже были видны корпуса моторного завода и красные грибочки на пляжах Рахата, когда мы свернули на ухабистый проселок, попрыгали по ухабам, хлебнули пыли и уперлись в неказистые, навечно впитавшие в себя густой навозный дух деревянные строения, за которыми высился жухлый стог сена. У ворот, тоже неказистых, сидел массивный бритоголовый человек лет шестидесяти в несвежей льняной рубахе навыпуск и широких китайских брюках, которых никогда не касался утюг. Человек этот придирчиво нас оглядел, но, узнав сопровождающего, вальяжным кивком пропустил машину в охраняемые им владения и засеменил за нами. Обут он был в галоши с острыми загнутыми кверху носками. Узнав, кто мы, бритоголовый уже не отходил от нас ни на шаг. Его хваткие чуть-чуть выпуклые глаза холодновато посверкивали.
— Сторож, он же оценщик и первое здесь лицо, — шепнул сопровождающий. — Остальные все члены его семьи или соседи. Все они здесь как один человек.
Столь обширная информация диктовалась, скорее всего, застарелой личной неприязнью. Поскольку начальник откормочного пункта, приходившийся старику старшим сыном, отсутствовал, функции гида сторож-оценщик взял на себя.
— Семейный подряд? — полюбопытствовал Джураев.
— Скорее всего, откуп.
— Вас понял, — сказал Ульджа Джураевич сопровождающему. — Сейчас пошевелим ос в их гнездышке…
Под навесами стояли бычки. Они меланхолично жевали и тяжело переступали с ноги на ногу. Это были отборные животные, и откормить их еще было просто невозможно. Их и не пытались откармливать далее, а забивали одного за другим в убойном цехе, который занимал просторную комнату с мокрым цементным полом и острыми крючьями на кран-балках. На крючьях качались пять бычьих туш и с десяток бараньих. Две бычьих туши разделывались на столах из толстых брусьев. Мясники сноровисто орудовали острейшими ножами и пудовыми топорами. Весы имелись небольшие, для готовой продукции. Загнать быка на их крошечную площадку можно было только после многих лет дрессировки. Оценщик и не нуждался в весах. У него были наметанные глаза, и он ошибался в весе бычка килограмма на два-три, не больше. И все знали, что он умеет точно определять вес животного. При закупке — а скот принимался раз в две недели — он занижал вес животных на двадцать — тридцать килограммов и часто занижал упитанность. Тем, кто считал, что их бычки весят больше, он предлагал сдать их в другом месте. Сразу покупалось пятьдесят бычков и до сотни баранов. Занижение веса и упитанности скота при покупке создавали большие излишки. Семья оценщика, как быстро подсчитал Джураев, имела в год до двухсот тысяч рублей неучтенных доходов. Он, конечно, делился, кого-то подкармливал, и районные власти были им довольны. Со всем этим Ульджа Джураевич сталкивался уже не раз. Он попросил принести журнал покупки скота и журнал забоя, а также накладные на отпускаемое мясо. В журнале забоя значилось пять бычков — при семи освежеванных тушах. Овцы вообще нигде не числились, они были собственностью одного из мясников. Старик оценщик теперь передвигался много проворнее. Неожиданно он оказался подле меня.