Оазис
Шрифт:
«Гитлер» подразумевался иной, точнее – Гилтер, смотритель городского кладбища.
– Только мы с Рубидоном застряли на этом свете. Хотя Рубидон, конечно, и меня переживет, и Гитлера…
Он поморщился, переложил протез поудобнее.
– Погода переменится, это я за три дня чувствую. Если б меня в бюро прогнозов взяли – даром хлеб не ел бы. Да что там три дня! Весной знаю, каким лето окажется. Говорю раз одному председателю: лето сырое будет, делай выводы. Не поверил. Теперь каждый год спрашивает: «Петрович, сгноишь или помилуешь?» – засмеялся и тотчас снова поморщился. – Зараза! Не
До войны я работал один, а на одной ноге трудно стало глину месить, с кирпичами прыгать. Вот и позвал его, Андрюху. Вижу, мужику достается, а не сдается, я таких уважаю, сам такой, сработаемся. И еще. Я с двадцатого года рождения, моих приятелей, считай, всех повыбили… Может, товарищами будем, думаю. Характер у него был легкий, услужливый. Как заметит, что меня мутит-крутит: «Сиди, Степа, не рыпайся». Я к себе не очень жалостливый, а все ж и для меня доброе слово – довесок к булке. Вы с какого года? Ну вот, должны понимать, о чем я.
Слабоват я стал после ранения. А тут еще мозоль на культе не растет. У меня тогда два протеза было: один казенный, со скрипом, я его «такси» звал, и деревянный, с груком-стуком, «тачанка». Если мужику или старой бабе печку кладу – на деревянной, если молодке – надеваю казенку. Неженатый был, стыдился на деревянной скакать. Сердце заходится, нога как на угольях горит, а я… Дурень был. Так вот эту долбленку – до сих пор где-то в сарае валяется, если дети не снесли, мне Андрей подарил. Посмотрел на меня день, другой и принес. «Снимай свою амуницию», – говорит. Сначала я ни в какую. А надел, как в рай въехал.
Глаз у него памятливый был. Пару-тройку печей сложили – соображать начал. Не раз говорил ему: кинь ты с этим югом. Нет лучше климата, чем у нас. «Не в климате дело», – отвечает. «Что плохо тебе было летом?.. А ведь только год после войны прошел. Я тебя печному делу обучу – будешь жить, как король». – «Нет, – отвечает. – Мальцу обещал». – «Твоему мальцу здесь в сто раз лучше. Школу для глухих открыли. Грамотным будет!»
Молчит. А малец его в то время воровать начал. А может, и раньше таскал. Говорил Андрей, не водилось за ним такого, пока деньги не потерял. Водилось, наверно… Последнее время он и брать его с собой перестал: гляди не гляди, все равно что-нибудь сопрет. Ох и лупил его Андрей за это!.. Отлупит, а потом сидит в своей землянке впотьмах и на дудке ему играет…
После Нового года мы с ним редко встречались. Зимой у нас, печников, работы мало. Так и разошлись… После Нового года он до того дошел, что ходил лед с колодцев обивать. Знаете, сколько нарастало? Бабы к колодцу на коленках, от колодца на заднице. Они ему за такую работу по рублю-два собирали…
На кладбище у того же Гитлера подрабатывал – могилки копал. Но город маленький, два-три человека за неделю помрет… Не проживешь. Занимал у всех, кто мог дать…
К Федоровне зайдите, может, чего расскажет. Это у нее перекладывали голландку, когда малец часы спер.
Трудно
С рассветом, а то и затемно, чтобы занять побойчее местечко, шли к городу обозы изо всех прилегающих деревень. Поскрипывали телеги и сани, взмыкивали и всхрапывали животные, покрикивали возницы, сосредоточенно вышагивали пешие. Сегодня такое движение в ночи представилось бы переселением народа, чем-то апокалипсическим. В дни больших – красных – торгов ехали и шли за пять, десять, двадцать, тридцать километров и у города сливались в несколько широких, молчаливых потоков. Занимали места, распрягали лошадей.
А город еще спал. В столь раннее время приезжали не только удобного места ради, но и чтоб разузнать, выработать уровень цен. «Сколько будешь просить?» – «Пять…» – «Хлеб подорожал». – «Тогда семь». – «А сено подешевело…» – «Может, шесть?..»
Но окончательная цена зависела от упорства продавца, напористости покупателя, от количества одинакового товара, настроения, охоты выпить и закусить, чувства юмора, задолженности по налогам, длины обратной дороги, погоды, долготы дня, здоровья и еще десятка неуловимых причин. Впрочем, ниже допустимого уровня цена не опускалась, или же слабый духом подвергался остракизму сотоварищей, выражавшемуся обыкновенно посредством резервов русского языка.
У каждого товара, естественно, свое определенное место, и поросячий угол нисколько не походил на куриный базар, а горшечная площадка на пятачок мелочевки, не говоря уже о сенном, дровяном или молочном рядах.
Больше всего игры, суеты и веселья было, конечно, на мелочевке, страстей и драм – в том углу, где продавали телок и коров. Дети – городские и деревенские – шныряли везде, но этот последний не любили, все здесь происходило слишком серьезно, и радость одних часто отражалась в слезах других.
За удачной куплей-продажей устраивалась легкая выпивка, часто с импровизированным концертом, изредка возникали потасовки, и слухи о них с кровавыми преувеличениями носились, пугая и веселя, по шумным и беспокойным торговым рядам.
Ходили с гармошками инвалиды, собирая на водку, пели пронзительные песни, и женщины рыдали, глядя на обожженные лица, слепые глаза.
Люди приходили на базар не только продавать и покупать, но и вроде бы без причины – приценивались, приглядывались, вслушивались, а на самом деле поверяли будущее сегодняшним днем. И часто во время такого похода на базар решались вещи, не имеющие прямого отношения к цене на хлеб и сено: шить сапоги или обойтись солдатскими ботинками, строить дом или повременить.
Ну а для детей и подростков базар был тем волшебным колодцем, из которого черпались и пополнялись запасы впечатлений того скудного времени…
Речь не о ностальгии, отнюдь. Бог с ним, с базаром, хорошо, что его нет. Сейчас на одном краю бывшей базарной площади стоит универмаг, на другом – гастроном. Слава им обоим и хвала.
Каждого воскресенья Тишок дожидался, как праздника. Ни счету, ни чтению Андрей его не учил, и каким образом он высчитывал этот замечательный день недели, было загадкой.