Наследство
Шрифт:
Год спустя она вышла замуж за того своего соученика, которому и была обязана первым браком, родила дочку, но пробыла с ним недолго, скоро разойдясь, и последние семь лет жила по большей части одна, отправляя девочку к ушедшей на пенсию и скучавшей матери. Дом Ольгин, расположенный так близко в центре, лежал на скрещенье всех путей и редкий вечер не был полон людьми.
— Ах, подождите, — сказала вдруг Таня, когда Вирхов уже брался за витой медный поручень двери парадного, — подождите, давайте посидим немного во дворе, прежде чем войдем. Вот тут, смотрите, как мило. Заодно я расскажу вам, что связано у меня с этим домом, чтобы для вас не было никаких неожиданностей.
Вирхов послушно присел рядом с ней на лавочку возле подъезда. Таня торопливо начала рассказывать о том, о чем он приблизительно имел представление, но он внимательно слушал, вылавливая подробности.
Она знала Ольгу с четырнадцати лет,
Но Таня не хотела слушать ни ту ни другую. Она была вся под обаянием этой новой для нее жизни, радуясь, как несколькими годами позже и Вирхов, что наконец найдено то (…), к чему она подошла уже и сама, но не решалась еще переступить какой-то последней преграды.
Дело было, однако, не в том, стала объяснять она теперь Вирхову, что, вернувшись из лагерей, ее новые знакомые уже просто не хотели знать (…). Это примерно — пусть и не в такой степени — было ей известно. Наталья Михайловна, хотя и воздерживалась от того, чтобы говорить при детях на опасные темы, не старалась обмануть их и воспитать в них чувства, которых не имела сама. К тому же в середине сороковых годов, после войны, в Университете было уже много молодежи, которая достаточно разобралась (…).
Поэтому и вся суть того, что ей открылось благодаря встрече в этом доме, то истинное, что ей открылось, заключались даже не в смелости или резкости (…), не в том, что новые друзья почти не скрывали своих мыслей о (…). Суть была именно в самой жизни (…) и их собственной жизни, какую они хотели отныне для себя строить. Они не просто знали что-то, не просто отыскивали книги и находили там подтверждение своим чувствам, но они решались распространить это свое понимание на жизнь в целом, свою и чужую, и говорили, что (…) не сделают и шага вверх, что предпочитают бедность — карьеризму и благополучию людей, тоже все знающих и ни во что не верящих, но тем не менее из корыстных побуждений стремящихся (…). Потому что каждый шаг вверх в любой области, в любой самой абстрактной сфере деятельности казался им (…).
Вернувшись из лагерей, они все-таки решили доучиваться, но дальше ни в коем случае не служить на службе или, по крайней мере, занимать совсем маленькую должность, а еще лучше — жить только простым трудом, например, огородничеством, зарабатывая лишь самое необходимое и посвящая основное время творчеству. Они все писали. Собираясь, они читали друг другу написанное: эссе, робкие, неумелые переводы из не изданных на русском экзистенциалистов или наброски к каким-то большим будущим вещам.
Уже пьяные — пили много — хвалили друг друга, радуясь такому удачному сочетанию стольких талантов сразу в одной точке, заранее мысленно как бы распределили роли, подумывая и о том, как лучше всего переправить эти вещи за границу, и не выждать ли еще время, чтобы вновь слишком быстро не угодить туда же, откуда они только что вернулись; ибо все это была, конечно, подпольщина, и никто из них не помышлял серьезно выступить в легальной печати. Писал стихи Ольгин покойный муж, писала прозу и сама Ольга; тот, кому обязана была она первым браком, сублимируя, вероятно, свою неудачу, пока был еще один, написал роман, и довольно большой; Ольга, да и остальные, вскоре стали считать этот роман гениальным, а Таня, которой он не нравился, подверглась осуждению.
К ней вообще относились здесь отчужденно, и сблизиться с ними по-настоящему она не смогла. Она не знала причины, потому что делала вроде бы все то же, что и они, — так же пила, так же читала стихи и писала экзистенциальные романы-монологи, которые Ольга одобряла, отводя ей роль «нашей Саган». Но все они, однако, в чем-то не доверяли ей и — хоть и думали о себе как об элите — ей самой, опростившись и зная жизнь, не упускали случая сказать «белая кость» и тому подобное. Она защищалась, пытаясь обратить это в шутку; не выдержав, жаловалась кому-нибудь из них, кого считала себе ближе остальных, но через несколько дней вдруг узнавала, что это вскользь брошенное словцо почему-то не забылось, а, наоборот, сделалось чем-то вроде постоянного эпитета, если не клички. Этим она бывала задета больше всего — не столько, может быть, даже шутками, относящимися непосредственно к ней, сколько именно тем, что, приходя к ним, она почти всякий раз должна была удивляться тому, что у всех них на языке какое-то новое словечко или оборот,
Но правда ли это, она так и не поняла, тем более что как раз когда расхождение между ею и остальными стало совсем заметно, появился Лев Владимирович. Он сам смеялся над ними всеми и не боялся их, а кроме него появилось еще несколько человек молодежи, совсем юнцов, которых притащили с собой сын Льва Владимировича от первого его брака и быстро сошедшийся с ним двоюродный Ольгин племянник. Скоро затем молодежь стала тоже бывать здесь каждый вечер, и на год, а то и больше, все определилось этим. Молодые люди слушали, открыв рот, лагерные истории, научались пить водку, следовали старшим в литературных занятиях и тихо страдали от оскорблений. Но, видно, они также были достаточно незаурядны, и честолюбие их не удовлетворялось литературными подражаниями, а хотело более полного признания, и вот, окончив свои институты и переженившись, они задумали уехать учительствовать в деревню, как Толстой, чтобы не на словах доказать, чего стоят их убеждения, и перекрыть опыт случайно севших старших.
Они уехали, правда, недалеко, под Москву, в село Покровское, а старшие с их отъездом вдруг потеряли себя и заметались. Они и сами оканчивали свое учение, и им тоже надо было реально выбирать что-то и куда-то устраиваться. К этому времени Таня уже вышла замуж за Льва Владимировича и рассорилась с Ольгой, которая при известии об их намечающемся браке повела себя подло, из какого-то недоброжелательства или просто ради того, чтобы покуражиться по-бабьи, заявив, что, «если уж на то пошло», и она имеет права на Льва Владимировича.
С тех пор Таня была здесь лишь несколько раз, этой осенью, а в деревне, у этих, не бывала вовсе и знала только из вторых рук (Лев Владимирович не любил говорить о сыне), что затея с деревней провалилась и что один за другим они все возвратились оттуда.
Лифт не работал. По темной лестнице с истертыми ступенями и разбитыми витражами, отделявшими черный ход от парадного, они поднялись к знакомой двери, оба привычно прислушиваясь к тому, что делается там за нею, и невольно перебирая в памяти тысячи вечеров, проведенных здесь, и рухнувшие, связанные с этими вечерами иллюзии.
На площадке было слышно, как Ольга резким своим голосом разговаривает по телефону. Прижав трубку плечом, она дотянулась до замка и открыла им, продолжая кричать в телефон и свободной рукой показывая, чтоб они раздевались и проходили.
Таня увидела в этом преднамеренность и застыла, готовясь уйти, но Вирхов прошел дальше. Они повесили пальто за шкаф у двери, вешалка была уже полна. Гости галдели, однако, еще не громко. Они вошли. В большой высокой комнате было темно. На длинном, составленном из трех столе горело несколько свечей. Гостей было человек под двадцать, обе кушетки были придвинуты от стен к столу, пламя, колеблемое дыханием, освещало притиснутые друг к другу бледные лица с блестевшими глазами. Сизый табачный дым клубился в воздухе. Тусклые отсветы едва пробивавшихся сквозь него лучей играли на лаке холстов, плотно висевших без рам по стенам (на холстах изображены были какие-то гладкие монстры), и еще тусклей и загадочней вспыхивали в большом, тоже без рамы, зеркале, приставленном к стене в углу у окна. За окном с наполовину оторванной и висевшей на двух кольцах занавесью, в нескольких всего метрах, светилась чья-то коммунальная кухня. В другом углу на большом гардеробе с плохо притворенными дверцами видны были силуэты старинных прялок, папок с рисунками и рулонов бумаги: Ольга была искусствовед, но также и сама рисовала, и с некоторых пор ей даже удавалось подрабатывать своими художественными поделками, росписью тканей. На подоконнике и около двери сложены были в кучу книги, не уместившиеся на стеллаже; на тех, что возле двери, сверху навалены были не то пальто, не то эти самые расписные ткани. На стеллаже среди книг и на маленьком шкафчике стояли иконы без окладов. Дверь в кладовку была растворена, там стоял приемник, возле которого кто-то возился: из-за спин виднелся нестриженый затылок, и то рев, то быстрая невнятица далеких станций вдруг перекрывали разговоры.