Минус (сборник)
Шрифт:
Кирилл вернулся из свадебного путешествия, позвонил. Я как раз торчал на работе, внимательно и без эмоций вычитывал заверстанные статьи Синявского. Звонок, как повод отвлечься, обрадовал.
– Привет! – сказал я. – Ну, как Париж?
– Слушай, это не телефонный разговор. – Голос приглушенный – наверное, говорил из офиса, где сидит вместе с еще четырьмя сотрудниками. – Сплошная оказиональная лексика.
– В смысле?
– В смысле восторга. Давай встретимся, поговорим… Я сегодня смогу пораньше освободиться.
– Хм, – я усмехнулся, – да что ты!
Кирилл пропустил иронию мимо ушей:
– Часов в пять где-нибудь в центре. На Пушкинской, например.
– Можно и на Пушкинской.
– Значит, в пять возле памятника.
– Где пидарасы тусуются? – Людмила Николаевна как раз вышла из кабинета, и я мог говорить не стесняясь.
– Ну, тогда на другой стороне, где часы.
В пять вечера я бродил под огромным, на высокой трубе, кубом часов. Кирилла не было. Набрал его номер на сотовом, но в ответ: «Абонент недоступен». Блин, вечно динамит… Неподалеку «Макдоналдс», где я ни разу ничего не пробовал. Бывал, ясное дело, – там туалет бесплатный, и даже бумага есть (в пору бедности я ее иногда воровал), несколько раз мы пили в этом «Макдоналдсе» на втором, укромном, этаже…
Не считая глазуньи из двух яиц на завтрак и шаурмы часа в два, я сегодня не ел. Надо бы перекусить, тем более что Кирилл, конечно, предложит долбануть водочки.
Вокруг «Макдоналдса» устойчивый, знакомый мне с первого курса (наш Литинститут от него в сотне метров вниз по Большой Бронной) дух коровьего хлева. Но внутри запах иной – вкусный, словно здесь распылили несколько литровых флаконов духов.
Народу – битком. Возле прилавка извилистые змееобразные очереди. За столиками – прикупившие пищу счастливцы. Юноши и девушки с просветленными лицами, в черных бейсболках и черно-желтых (в крапинку) рубашках шустрят там и сям – убирают подносы с остатками кушаний, протирают пол красивыми швабрами… Озираюсь, решая, занять очередь или перетерпеть. Рядом сидят две девушки, беседуют, то и дело вынимая пальцами из пакетиков золотистые бруски картошки фри и, макнув их в сосудик с соусом, отправляя в рот.
– Знаешь, он совсем обнаглел, – жалуется одна, темноволосая, но с такой светлой, нереально чистой, кукольной кожей на личике, что тянет смотреть и смотреть, любоваться, – вчера, представь, заявляет: ты слишком много потратила за эту неделю, будь поскромней. И тут же спать со мной лезет. Я его, разумеется, послала, где раки не ночевали.
– Правильно, – поддерживает вторая, с бесцветной щетинкой волос на маленькой голове, худая и изможденная, страшная, но явно опытная во всех отношениях. – Они, козлы, дай им волю, и на гондон не расщедрятся. Держать их надо знаешь как…
Куколка все же сопротивляется:
– Нет, в принципе он ничего. И в плане секса. Но его эти расчеты-подсчеты – у меня сразу голова, представляешь, начинает болеть.
Наверное, уловив мой взгляд, она поднимает глаза. Секунду-другую глядим друг на друга. Я гляжу как-то автоматически, увидев красивое, а она – с беззвучным вопросом: «Чё те надо?» Да, красивая. Ухоженная, как любимый фикус у одинокой старушки, отшлифованная до последней порочки на носу.
– Тварь безмозглая, – говорю ей достаточно внятно, – идиотина.
Краем глаза замечаю приближающегося парня в черно-желтой униформе и шагаю на улицу.
А через полчаса сижу с Кириллом в буфете Центрального дома литераторов. Кирилл искупил вину за опоздание, набрав разной вкуснятины, водки, сока, бутербродов с красной рыбой. Теперь, после стопки «за встречу», навалившись грудью на стол и приблизив свое лицо к моему, шелестящей скороговоркой сыплет:
– Роман, ты просто не понимаешь, что это такое. И никто, не побывает пока, не поймет. Вот сколько я читал про Париж, про атмосферу, а только там по-настоящему понял. Такая энергетика! Я там шлялся сутками, бухал как слон, с женой отношения выяснял каждые два
– Про Париж? – спрашиваю с усмешкой.
– Нет-нет, на другую тему. Но влияние Парижа, конечно, ощутится. Еще как! Теперь он в моем сердце. Он навсегда теперь в моем сердце! – И Кирилл вскидывает руку со стопкой дорогого «Золотого кольца». – Предлагаю тост за Париж!
Чокаемся, пьем, закусываем. Здесь довольно вкусные люля-кебаб, только вот порции мизерные – чтоб наесться, надо брать по две на человека…
Кирилл мне очень помог на первых порах в Москве. Я жил тогда практически без денег (родители кое-что присылали, но что здесь это «кое-что»?), стипендию можно было вообще не считать – копейки какие-то, и Кирилл меня подкармливал и поил. Мы с ним сдружились, сошлись во взглядах на литературу, читали одних и тех же писателей, слушали одну одну и ту же музыку, достаточно схоже высказывались на творческих семинарах. Кирилл и тогда бредил Парижем, он привез из родной Самары Сартра, Камю, сборник сюрреалистов, накупил в магазинах уймищу книг Селина, Жене, Миллера, Гюисманса. Он часами мечтал о кабачках на Монмартре, о Булонском лесе, Латинском квартале. Я, с детства увлекавшийся импрессионистами, заразил его живописью Сера, Моне, Утрилло. И вот мечта Кирилла сбылась.
– Что ж ты вернулся? – интересуюсь. – Помнишь, клялся, что если туда попадешь, то стопроцентно останешься. Готов был бомжом стать парижским.
– Клошаром, – поправляет он и тут же тускнеет. – Был бы я один, может, и остался бы. Но жена… Тем более на башли ведь ее предаков ездили в основном. Две тысячи баксов ухлопали.
Выпиваем еще. Кирилл, пересилив себя, прекращает изливать восторги и интересуется:
– А у тебя как дела? С Лизой не помирился?
– Нет, и не собираюсь. У нее своя жизнь, у меня – своя.
– У вас же ребенок.
– И что? Мало, что ли, таких, у кого вообще отца нет?
– Ну так вообще-то…
– Мое главное дело – писать. А размениваться я не собираюсь.
Я говорю это всерьез, но, сказав, пугаюсь, что Кирилл усмехнется. Напрягаюсь и жду. Нет, он кивает мне без намека на иронию.
– И с Татьяной тоже не общаешься? – его новый вопрос.
– Нет. Ну ее. Она теперь у нас православная. Повестушку тут написала про то, как шлюшонка одна дворовая в Бога поверила. – Повесть на самом деле сильная, и потому я, наверное, злюсь – ведь, значит, правдивая. – Сначала анашой торговала, деньги у метро шкуляла на пиво, петрушилась со всеми подряд, а потом, видишь ли, монастырь, покаяния, послушания. И сама ходит такая. – Я втягиваю щеки. – Непорочная дева.
– Да-а, – вздыхает Кирилл и наполняет стопки, – трудно в наше время удержаться, чтобы во что-нибудь не поверить.
Когда-то он с полпинка заводился по поводу религии – моментом начинал верующих поносить, собирался написать роман про истинную жизнь Христа, а теперь вот сочувствующе: трудно во что-нибудь не поверить.
Выпили, поковыряли закуску. Градус встречи заметно упал…
Наш столик в углу. Я сижу к залу спиной, но хватает гула многих хмельных голосов. Как всегда, народу в буфете полно – это последнее место в ЦДЛе, где простому смертному можно выпить и более-менее закусить, а раньше, говорят, Дубовые и прочие ресторанные залы были забиты писателями, здесь гуляли бок о бок секретари союза, модники вроде Аксенова и рванина типа Рубцова. Нам же известен лишь этот буфетик на два десятка столиков, работающий до детских девяти вечера…
Иногда из гула выделяются связные фразы, и от них становится грустно и как-то так сладковато: «Помнишь Петьку Па… Паламарчука? Вот был мужик! Он бы тут всех-х…», «Читал мою подборку в “Московском вестнике”? Нет? На, читай! Мне ни за одну строчку не стыдно!», «Бляха, Михал Михалыч, почему же ты меня, бляха такая, никак не уважаешь-то?!»
– Когда в Берлин? – спрашивает Кирилл, катая пустую стопку по столу.
– Пять дней осталось. А завтра – день рождения.
– Да? – Но в голосе не слышится удивления. – Отмечать будешь?
– Нет, надоело…
Кирилл наливает по новой, заодно, почти шепотом, произносит:
– У меня, Ром, к тебе просьба.
– Какая?
– Давай сначала накатим.
Накатили. Он глотнул томатного сока и суетливо поднял с пола пакет. Поставил себе на колени. Вынул папку. Я слежу за его действиями, предчувствуя не очень, мягко говоря, приятное.
– Вот закончил переработку «Полета…», – Кирилл говорит по-прежнему тихо, вкрадчиво, нездорово-пронзительно глядя в глаза.
– Молодец…
– …и у меня к тебе просьба такая…
– Ну?
– Ты ведь будешь там встречаться, в Берлине, с издателями, с переводчиками. Тебя туда за этим и пригласили, я так понимаю.
– Наверно…
– И вот… передай, если не трудно, кому-нибудь там мой роман. Скажи, что, дескать, вот одного парня… Написал… В России не хотят печатать из-за экстремальности. Решат публиковать – отлично, нет – нет. Просто отдай. У, как?
– Давай. Мне не трудно.
Кирилл прячет папку обратно и передает пакет с надписью “Marlboro”, как кейс с секретными документами – из руки в руку, под столом. А затем, сделав дело, бодро наполняет стопки. У меня же настроение от этой его просьбы окончательно портится. Как ни крути – а напряг.
– Ну, Роман, за удачу! Уверен, если напечатают – он вызовет резонанс!
Эх, романтик…
Чокаемся и пьем. В пол-литровом графине осталось еще раза на два.
– А что в «Галимар» не отдал-то? – спрашиваю и чувствую в своем голосе раздражение.– Вчера только закончил переработку. Всю ночь сидел, торопился. Думал, ты завтра летишь… Даже с женой поругался. Свет на кухне ей спать мешает!..
Роман «Полет на сорванной башне» Кирилл начал писать сразу, как поступил в институт. Писал три с лишним года. Получив в двух издательствах отрицательные отзывы, около двух лет перерабатывал. Опять куда-то носил. Отказали. И вот – новая попытка. Через меня.
Закончив жаловаться на жену, Кирилл интересуется:
– Что сейчас пишешь?
– Да так… – Откровенничать мне не хочется, но и не ответить не получается. – Повесть писал… не пошла. Теперь новую начал.
– О чем?
– Как молодой человек приехал в Москву и что здесь увидел.
– А?.. – Лицо Кирилла искажается. На нем – ужас, обида. Я понимаю – ведь его «Полет…» о том же самом, и «Полет…» уже создан, обработан и переработан, готов для издания… Спохватываюсь, тороплюсь заверить:
– Да нет, нет, у меня все там будет иначе! Совсем не похоже. Ты что!..
Постепенно, с трудом, пятнами гримаса ужаса исчезает, а рука Кирилла, мелко дрожа, наполняет стопочки.
Как всегда перед каким-нибудь важным событием, большим праздником или отпуском (для меня это все – скорый-скорый отъезд в Берлин) – на работе запарка, проблемы, нервоз. Мозги дымятся.
Ту типографию, где мы печатали книги, вдруг взяла и купила какая-то нефтяная компания и тут же принялась оборудовать на ее территории нефтебазу. Пришлось срочно заказывать «ЗИЛ» и вывозить оттуда наши тиражи; теперь Людмила Николаевна пытается вытащить из почти бывшей уже типографии переведенные туда деньги. К тому же приближаются договорные сроки выпуска трех книг, а книги эти пока существуют лишь в виде верстки.
Протяжно, со стоном вздыхая, Людмила Николаевна то и дело звонит по телефону, одних упрашивает, с другими ругается, а я и наши старички смотрим на нее с состраданием, но помочь и не пытаемся – не разбираемся мы в этих делах.
Сижу в кабинетике как на иголках (заняться, как назло, нечем), выискивая повод смыться. Морщу лоб, покряхтываю от натуги. И наконец нахожу.
– Может… гм… – начинаю осторожненько. – Мне поехать к Ирине Юрьевне? Надо ведь набор «Блокадной книги» досверить.
Начальница, оторвавшись от бумаг, смотрит на меня, что-то соображает, а я для убедительности добавляю:
– Тоже ведь скоро начнут книгу требовать. В январе, кажется, у них юбилей то ли прорыва блокады, то ли снятия…
И Людмила Николаевна (слава богу!) кивает:
– Давай, Ромик, езжай. И как закончите – отвези сразу верстальщику.
– Хорошо, конечно!..
Нарочито не спеша, с ленцой собираюсь. Укладываю в сумку кое-какие бумаги, надеваю пальто. Прощаюсь. Мне желают удачной и плодотворной поездки. В глазах Александра Евсеевича гордость за меня, Георгий Михайлович советует побывать в Потсдаме («почти наш Петродворец»), Валентин Дмитриевич дает телефон своего старого друга-немца («на всякий случай»). Я благодарю, спиной вперед выхожу из кабинетика.
На лестнице вспоминаю, что забыл чуть ли не самое главное. Досадливо морщусь, плюю через левое плечо, возвращаюсь.
– Извините, а можно несколько моих книжек взять? Подарить там кому-нибудь, может.
– Какой разговор! Ты прямо как не родной… Бери сколько нужно.
Набиваю сумку своей первой книгой, той, где моя фотография на всю обложку. По-любому, экземпляры мне пригодятся. Хоть в Берлине, хоть здесь. Прощаюсь снова. Снова слушаю напутствия, а потом пячусь в коридор…
С «Блокадной книгой», как, впрочем, и со всеми другими книгами, – заморочек по горло. Я и сам запутался, в чем именно они состоят, вроде бы в том, что набор сделали по первому изданию семьдесят какого-то года, а оказалось, что в последнем, перестроечном, масса дополнений, уточнений, новых фактов. В итоге теперь нужно сверять набор с последним изданием и внести в него правку. Если сверять в одиночку, можно запросто спятить, и мы договорились со вдовой одного из составителей книги Ириной Юрьевной работать в паре. Она читает набор, а я слежу по последнему изданию – что так, что не так. Говорят, раньше по этой методе сверяли академические собрания сочинений…
Мы уже встречались два раза, осиливали по сто с небольшим страниц и сегодня, наверно, закончим – нужно прочесть последнюю треть. Обязательно нужно, чтоб завтра утром я отвез набор к верстальщику, а потом, с чистой совестью, стал собираться в Берлин.
Первым делом Ирина Юрьевна приглашает покушать. Я предлагаю другой вариант:
– Давайте лучше сначала поработаем. Все равно ведь нужно будет передохнуть.
Садимся в кабинете ее мужа, писателя Адамовича. Все стены упрятаны за книжными стеллажами. Письменный стол темного дерева, удобное кресло, слегка напоминающее то, что принесли мы с Лизой когда-то из Щукинского училища…
Ирина Юрьевна тщательно настраивает свет настольной лампы. Она долгое время служила редактором в одном литературном журнале, и теперь у нее проблемы со зрением. Я чувствую, что скоро мне очень захочется покурить, но вставать и идти сейчас, когда мы вот-вот приступим, неловко.
– Готовы? – спрашивает Ирина Юрьевна как-то на выдохе.
– Да, – и я втыкаюсь глазами в книгу.
Занятие это утомительное – слушать торопливое, монотонное чтение и видеть то же самое на бумаге, при этом все время ожидая обнаружить ошибку.
Страница, вторая, третья… Вот!
– А здесь другое, – останавливаю Ирину Юрьевну. – У меня опять слова Лихачева.
Она берет книгу и вносит свидетельство знаменитого академика о спекулянтах в набор.
– Не знаете, это они позже Лихачева расспросили? – интересуюсь.
Ирина Юрьевна пожимает плечами:
– Цензура, скорее всего, не допустила… Так, продолжаем?
– Уху.
И снова ее голос, торопливый, на одной ноте, напоминающий лепет. Я еле поспеваю за ним глазами.
– «…Я мысленно хотела, чтобы смерть пришла вместе с детьми, так как боялась, если, например, меня убьют на улице, дети будут дико плакать, звать: “мама, мама”, а потом умрут от голода в холодной комнате, – мчится, строчка за строчкой, тихий, жалобный лепеток, будто это на самом деле рассказывает-вспоминает та блокадная женщина. – Ниночка моя все время плакала, долго, протяжно, и никак не могла уснуть. Этот плач, как стон, сводил меня с ума. Я тогда, чтобы она могла уснуть, давала сосать ей свою кровь. В грудях молока совсем не было…»
– Извините, – перебиваю, – у меня – «давно».
– Да? – Ирина Юрьевна берет книгу, сверяет.
– Лучше, конечно, «давно».
– Наверное, – исправляет.
И дальше:
– «…да и грудей уже не было, все куда-то делось. Поэтому я прокалывала иглой руку повыше локтя и прикладывала дочку к этому месту. Она потихоньку сосала и засыпала».
На той же странице, где текст, – фотография. Пухлощекая, слегка восточного типа женщина лет под тридцать. Густые темные волосы, глаза блестящие, как говорится, озорные. Рядом пятилетний, примерно, мальчик в матроске. Смотрит выше объектива – на дядю фотографа. Под фотографией подпись: «Лидия Охапкина с сыном Толей. 1939 год».
– «Один раз на мою карточку дали двести граммов гороха. Я решила сварить жиденький супик. Сварила в печке и закутала его одеялом, чтобы пропарился и лучше разварился. А сама вышла к соседке. Она умирала… Я постояла немного и ушла. Прихожу, смотрю, кастрюлька открытая».
Слежу за строчками, но то и дело бросаю взгляд на фото. Да, привлекательная женщина. На Лизу немного похожа. Только волосы короче… Хотя у Лизы такие же были после того, как она подстриглась. Это когда у нас начались осложнения.
– «Я сказала Толику: “Ты уже лазил”. Он: “Я только одну ложечку, мама, только одну попробовал”. Я говорю: “Ну ладно, давайте есть”. Почерпнула ложкой и вынула оттуда тряпочку, которой у него были завязаны руки. Чесотка у него почти прошла, и болячки уже отвалились. Но я ему все завязывала, чтобы он не заразил ни меня, ни Ниночку, так вот он ее и обронил. Что делать? – Ирина Юрьевна кашлянула, и я успел еще раз глянуть на симпатичную, в самом соку, темноволосую и темноглазую женщину. – Что делать?»…
– У меня «что делать» один раз, – делаю замечание.
– Да, да, это я так… Хм… «Суп выплескивать было жалко. Так и ели… До сих пор не забуду этого случая, да и он долго помнил».
В книге масса всяких историй, фактов, свидетельств о первой блокадной зиме, многие куда более страшные, но меня по-настоящему трогает лишь этот, разбросанный по всей второй части рассказ Лидии Охапкиной. Скорее всего, из-за фотографии и трогает – видишь живого, милого, созданного для любви (сразу заметно, что она любила заниматься любовью) человека и искренне сострадаешь ей. Тем более у нее сын, дочь, муж – всё как надо, как положено. Обычная семья, вдруг попавшая в ад.
– «Наконец мы доехали до города Череповца, это было 11 марта 1942 года. Когда машина остановилась у одного дома, мой муж сразу вскочил в машину. Посмотрел и выпрыгнул. Он нас не узнал, а я его, конечно, сразу. У меня от волнения перехватило дыхание, и я не смогла окликнуть. Дети его не узнали. Он был одет по-военному. Я слышу, он спрашивает, приехала я или нет. Ему отвечают, что она с детьми находится в машине».
Строчки слов заслоняются картинкой. Лиза с Алешей и Настей сидят в кузове. Черные, бессловесные, страшные, а я, в шинели, в шапке-ушанке со звездочкой, ищу их. Родных мне людей, которые вроде бы где-то здесь, где-то рядом…
– «Он снова вскочил и стал смотреть. Стал узнавать, узнавать и хриплым голосом: “Вы, вы?” – снова выпрыгнул из машины. Он заплакал и зачем-то шапку снял. Потом, наконец совладав с собой, сказал: “Лида! Толя!” – и снова из глаз показались слезы».
«“Из глаз показались слезы” – нехорошо», – отмечает во мне автоматический редакторский басок и тут же стихает.
– «Я ничего не могла ему ответить. Смотрю и молчу. В горле словно ком. Хочу сказать, а язык как онемел. Тогда он позвал: “Толя, ну иди же ко мне скорей”. Я как не своим голосом: “Он не ходит”».
Ирина Юрьевна опять кашлянула, но теперь мокротно, и, торопясь, глотнула воды из чашки. Я шевелю дрожащими скулами, ежусь, чтоб сбросить со спины колючих, ледяных насекомых.
– «Нам на четыре семьи дали пустую комнату, – уже не так быстро зашелестел голос. – Каждая семья заняла угол. В комнате было темно. Город Череповец на ночь тоже затемняли… Я решила сменить белье. Когда я разделась, показала себя голой мужу. Смотри, говорю, какая я стала. А была я скелет, обтянутый кожей. Особенно была страшна грудь – ребра. А я была кормящая мать, когда началась война. Ноги тонкие, чуть потолще пол-литровых бутылок».
Снова представляется Лиза. Мое лицо клонится к странице, где я вижу любимую женщину. И вот такую – вышедшую из могилы – я люблю ее в тысячу раз сильнее…
– «Вася взглянул, опять заморгал глазами. Ничего, сказал он, когда кости целы, будет и тело. Никакой близости между нами не было, и не могло быть об этом даже речи, хотя не виделись мы десять месяцев. В этой комнате мы прожили пять дней. Потом решили ехать в Саратов. Мужу дали отпуск на десять дней».
Шелест прерывается – Ирина Юрьевна пьет воду, восстанавливает дыхание. Воспользовавшись паузой, листаю книгу. Нахожу фотографию… Да, она обожала заниматься любовью. Расстилала постель и, блестя глазами, тянула на нее мужа. Она была счастлива… Фотография досказывает мне то, что она не решилась рассказать или составители не включили в свою страшную книгу – ведь книга же не о том, что бывает в нормальной жизни…
– Продолжим?
Я киваю и торопливо листаю книгу в обратном порядке – дальше от фотографии, ближе к концу.
– «В одной из деревень Ярославской области мы остановились. Нас долго никто не решался пускать, боялись меня, думали, что я заразная больная. Потом одна женщина пустила. Муж на следующий день уехал. Купил для нас мешок картошки. Достал с полкилограмма деревенского сливочного масла и молока. На прощание он меня поцеловал в лоб. Я ему сказала, что ты меня целуешь, как покойника. Он тогда поцеловал в губы. Я долго болела. Приходил деревенский врач, который тоже определил, что у меня тиф. Хозяйка испугалась, и меня вынесли в чулан, холодный и грязный. Там я пролежала два дня, – Ирина Юрьевна на мгновение запинается и с надрывом, как буксующая машина, толкает из себя голос: – Потом, когда снова пришел врач, как следует меня прослушал, то определил легочное заболевание».
«Курить! Курить!» – будто очнувшись, жадно и нетерпеливо стало вопить во мне. Даже строчки спутались… А я и забыл ощущение, когда необходимо покурить, – обычно-то просто каждые пятнадцать-двадцать минут машинально беру сигарету, вставляю в рот, щелкаю зажигалкой.
– «Когда я поправилась, стала работать в колхозе колхозницей. Я в жизни не была в деревне и не знала крестьянской работы, но жизнь научила. В деревне я прожила три года. Здесь в первый же год от туберкулеза и тяжелого желудочного заболевания умерла моя Ниночка».
Конец главки.
– Ох, пора отдохнуть, – выпрямляется Ирина Юрьевна.
– Да… Пойду покурю.
– Роман, может быть, кушать хотите?
– Да нет… спасибо.
– А что, давайте! У меня котлетки с пюре. Нам ведь еще, – она приподнимает нетонкую стопку листов, – довольно прилично осталось. Давайте покушаем!
– Н-ну… – Аппетит что-то действительно появился.
– Значит, разогреваю!
Ирина Юрьевна идет на кухню, а я, разминая сигарету, в подъезд.Утром созвонился с верстальщиком и отвез ему дискету с набором «Блокадной книги». Кстати, по пути к метро получил первый в этот день удар. Приемщица стеклотары, помогая выкладывать из сумки мою ежеутреннюю добычу, скорбным голосом сообщила:
– Ликвидировать
– В смысле?
– Лужкову не нравится, видишь ли, что торчим на улицах с ящиками своими. Распорядился убрать. Только стационарные пункты оставить.
– Н-да-а… – вздыхаю и в то же время пытаюсь вспомнить, где есть в округе такой стационар.
– Он что, думает, мне, что ли, приятно так целый день?.. Весь остаток здоровья здесь оставила…
А стационара-то, кажется, рядом нет. Ближайший – на Тимирязевском рынке, а это совсем в другую сторону от моего маршрута. Значит, придется сдавать раз в неделю, по субботам. Значит, неслабое нарушение распорядка жизни…
После верстальщика заскочил в институт. Нужно было вернуть октябрьские номера литературных журналов. Продержал их недели две, но так толком ничего и не прочитал – листал, искал, что цепанет. Не цепануло… Преподаватель литературы Ренессанса любил повторять слова Боккаччо – что-то вроде того, что главная задача художественной литературы – развлекать людей. Сперва развлекать, а потом уж поучать и прочее… Современные же писатели стремятся во что бы то ни стало загрузить. Если не темой, так языком, стилем, от которого крыша течет…
В библиотеке встреча совсем неожиданная – мой друг и бывший однокурсник Василий. Уж где-где, но здесь увидеть его я даже не предполагал: его выгнали с третьего курса, и с тех пор он в Лите появлялся раз пять, да и то совсем не по делам учебы, восстановления… А сейчас интеллектуально так стоит у барьера, листает какую-то толстую книгу, и библиотекарша подкладывает ему еще целую стопку.
– Привет! – скорее изумленно, чем радостно, здороваюсь. – Ты чего здесь?
– Разрешили возобновить учебу, – серьезно и как-то сухо-официально отвечает он. – Нужно хвосты только досдать.
– Молодец! – Но это прозвучало насмешливо, и Вася, услышав интонацию, моментом озлился:
– Не всё же вам, прытким таким, пенки снимать. Один – в Париж, другой – в Берлин. Шустрые вы ребята.
Вася – коренной москвич. Живет в районе Пресни. Четырехкомнатная квартира у них вдвоем с матерью, но в полуразвалившемся доме начала прошлого (двадцатого) века. Дом аварийный, лет уж десять запланированный под снос, и поэтому квартиры нельзя ни продать, ни менять, никого в них прописывать. Жильцы всё ждут переселения в новое место, но и боятся – ведь переселяют таких, простых людишек, в основном в Южное Бутово, которое от центра в полутора часах езды на маршрутках и метро…
С первых же дней знакомства Василий стал напоминать мне героя фильма «Курьер». Там ведь тоже коренной москвич, вроде что-то прочитавший, вроде размышляющий о жизни, не совсем безмозглый, высокий, симпатичный, но и непоправимо, до крайней степени непутевый… В ранних рассказах Петрушевской тоже много таких типажей.
По-быстрому сдаю журналы. Вася перебирает свои учебники и хрестоматии, внимательно читает содержание.
– Я тебя на улице подожду, – говорю ему.
Он, не отрываясь от книги, кивает.
Потоптался (холодно!) на каменном кособоком крыльце, выкурил сигарету. Достал мобильник, глянул, сколько времени. Третий час… Пока до общаги, пока поем, соберусь – уже вечер. А полседьмого утра – самолет… Глянул через стеклянную дверь на лестницу – Васи нет. Ну и хрен с ним, в самом деле…
В воротах, отделяющих тихий литинститутский дворик от в меру шумной Большой Бронной, столкнулся с ректором.
– Н-ну-с, как оно в Германии? – спрашивает он со всегдашней какой-то плутоватой улыбочкой.
– Да… это… не ездил еще. – Я же, как обычно при встрече с ним, теряюсь, пугаюсь, превращаюсь в провинившегося первокурсника. – Сегодня в ночь лечу.
– Что ж, удачи! Смотри, не опозорь нас.
– Уху… гм… постараюсь… Спасибо.
Разошлись было, но тут мне в спину – второй, после стеклотары, удар:
– Да, дорогой, я к тебе ведь соседа подселяю. Готовься.
– Как – соседа?!
– Так, – он разводит руки, словно бы сам не рад, а вынужден выполнить чей-то приказ, – мест нет совсем. Парень хороший, новый наш преподаватель физкультуры. Непьющий, – и ректор переходит в атаку, – в отличие от тебя, кстати, Роман.
– Я тоже теперь крайне мало пью…
Щетка его усов усмешливо изгибается. Понимаю: от соседушки не откреститься. Чтоб хоть чем-то подсластить неприятность, интересуюсь, почти умоляю:
– А плата в этом случае уменьшится?
– Нет, дорогой, у меня даже те, кто по трое живут, платят тысячу.
Что ж, конечно, естественно, хорошее (поездка за границу) должно сочетаться с плохим… Когда Лиза рожала нам дочку, умерла моя единственная сестра; когда наметились удачи (и деньги) в писательстве, начались ссоры с женой, обиды, претензии; когда вышла моя первая и, само собой, самая дорогая книга, мне тут же по пьяни разбили рожу. Все это естественно, это закон…
И вот я стою на пороге, оглядываю уютную, обжитую комнату, вещи, которые все на своих местах… Несколько месяцев, пусть и внутренне мучаясь, тяготясь общагой и одиночеством, дурея от идиотских обоев под Гжель, но я прожил здесь единоличным хозяином, а теперь, после сообщения ректора, мне кажется, что кто-то уже потрогал книги, посидел за моим письменным столом, потряс коробкой со скрепками. Даже вроде принтер слегка передвинут… Но, может (может!), пронесет, может, ректор забудет, может, для этого физрука найдется другое место…
Не успел как следует успокоить себя этой цепочкой «может», синонимом вышедшего из моды «авось», – стук в дверь. Нехороший, решительный, официальный. Не открыть невозможно.
Открываю. Конечно – комендант общежития. Лет на пять меня младше, но в костюме, выражение лица деловое, и я послушно отодвигаюсь, пропуская его, даже, ощущение, чуть кланяюсь. Но он, спасибо, не вошел, говорит из коридора довольно сочувственно:
– Такое, Ром, дело. Звонил ректор, велел тебя уплотнить.
– Да, я в курсе. Но уезжаю сегодня в ночь, на пять дней.
– Далёко?
Отвечаю обтекаемо (не стоит бравировать этой Германией, себя крутым выставлять):
– Так… в командировку… Давай с переездом, когда, может, вернусь?
– Понимаешь, – комендант вздыхает досадливо, – он завтра уже прибывает с вещами. Думаю, так поступим – оставь мне ключи. Он вселится тихо-мирно, я проконтролирую.
– Ну, – сопротивляться, чувствую, бесполезно, – давай так.
Комендант веселеет:
– Ключ мне тогда занеси. Я дома.
– Лады…
Вдобавок к не очень-то мне всегда приятным сборам в дорогу добавляется куча новых хлопот. Нужно освободить от вещей полкомнаты. И еще – как оставить здесь компьютер, магнитофон, а особенно принтер, дорогущий лазерный “Canon”, мои самые главные ценности?.. Сажусь, закуриваю, тихо матерясь, соображаю. Потом звоню Сергею, спрашиваю разрешения привезти ценности к ним. Объясняю, какая на меня навалилась проблема. Соседушка… Сергей, коротко посовещавшись с женой, разрешает.
– Значит, в двенадцать часов я у вас, – говорю на прощание.
Мы давно уже договорились ехать в аэропорт вместе. Заказать такси и – с ветерком…
– Да, Любка тут напоминает, – голос Сереги, – ты тесты случайно не сделал?
Черт, еще и эти тесты забытые!
– Сделал, сделал, – вру, – привезу.
Засовываю в одну сумку массивный принтер, за который я заплатил целых триста долларов, но зато без проблем, почти со скоростью типографского станка, распечатываю свои повести. В другую сумку, ту, с которой таскаюсь каждый день на работу, кладу ноутбук… С год назад у меня сломалась электрическая пишущая машинка “Samsung” (ее я купил на ВДНХ после успешной сдачи вступительных экзаменов в Литинститут), и эта поломка подтолкнула к приобретению компьютера. Работать стало удобно – правь на ходу, оставляй пустые места, если вдохновения нет на определенный кусок текста. На машинке же над каждым словом помозгуешь, потужишься, прежде чем напечатать, – ведь с бумаги его просто так не уберешь, как эту виртуальность с компьютерного экрана. Компьютер всегда дает возможность лавировать, переделывать, откладывать на потом, а машинка – как удары топора: тук, тук, тук – и остаются буквы-зазубрины.
Машинка, машинка… Я морщу лоб, вспоминая, при чем здесь машинка, зачем она вспомнилась. Заодно сую в свободное пространство сумок свои книги, пакет со сменными трусами, носками, туалетные принадлежности. На глаза попадается папка Кирилла. Толстая папка… Взвешиваю сумки в руках, представляю свой путь от общежития до метро (троллейбуса уже вряд ли дождешься), затем – от метро до квартиры Сереги… Да и, с другой стороны… Еду я, везу свои тексты… А если немцам понравится этот кирилловский «Полет на сорванной башне» и они решат публиковать его, то, логически (а ведь вроде уже наметили купить права на одну мою объемистую повесть), вычеркнут меня из своих планов… Что в этом случае, Кирилл со мной, можно подумать, гонораром поделится?
Закуриваю следующую сигарету. В голове горячая каша – этот треклятый сосед, Берлин, сказочный, но такой близкий, пишущая машинка, засевшая в мозг, тест, на который надо ответить, и еще теперь вот эта дилемма – брать роман Кирилла или не брать… Как там в народной мудрости? Благими делами дорога в ад выстлана. Как-то так. К тому же литература – дело жестокое…
Скажу, что отдал… Пусть сам о себе заботится… Прячу папку в нижнюю тумбочку. Потом придумаю, куда ее деть, чтоб он не обнаружил случайно (иногда снисходит ведь до общаги – заезжает в гости, женатик). Получает пятьсот долларов в месяц плюс всякие премиальные – чего ему еще надо-то?.. Машинка, машинка…
Открываю шкаф, снимаю с верхней полки машинку. И сразу же вспоминаю. Блин, там же деньги! В ней я держу свои деньги… Осторожно поставил на стол, откинул панель. Вот сюда, между картриджем и днищем, всунут конверт… Вытягиваю, держу в руке, будто первый раз вижу. Машинально оглядываюсь на дверь. Она не заперта.
Подбегаю, кручу замок вправо. Один щелчок, второй. Стало спокойней… Приседаю перед кроватью и раскладываю на голубом покрывале бумажные прямоугольнички из конверта.
Сперва, ровной парадной шеренгой, неброские, но такие надежные, приятно-шершавые (точно Саша Фомин подметил) доллары. С каждого мне сдержанно, зато искренне, надежно как-то, улыбается длинноволосый президент Франклин.
Их много, таких прямоугольничков, и во всех их четырех углах – цифра 100. Эти прямоугольнички я заработал своим литературным трудом. Тем, что сидел за столом над бумагами, когда миллионы людей смотрели всякие интересные штуки по телику, тем, что сердился на жену, когда она не вовремя пыталась обратить внимание на себя или намекала, что нужно бы подумать насчет журчащего день и ночь, как родник в скалах, унитаза. Тем, что скорее спешил в норку, когда так хорошо посидеть на скамейке, медленно попивая пивко, любуясь проходящими мимо девчонками. Тем, что торчу теперь здесь, в этой общаге, и боюсь выбраться из аскетизма – снять квартиру, ходить по вечерам в клубы, найти подругу (а будет квартира, верю, найдется быстренько и подруга). Тем, что голова моя все время забита проблемами: что написать? как написать? как написать, чтоб понравилось редакторам и дало пищу критикам?.. Но взять и бросить писать, и чем я заработаю такие вот деньги? Я же ничего как следует не умею. Дворником идти, или на машиниста метро обучиться (в каждом вагоне висят объявления: приглашаются мужчины до тридцати пяти лет), или в милиционеры устроиться?..
Вслед за долларами вытягиваю шеренгу рублей. Небесно-голубые, сливающиеся с покрывалом тысячные, яркие бордовые пятисотки… К рублям я чувствую меньшее уважение – тратятся как-то быстро, легко; не хватает мне уже в них такой процедуры, что сопутствует трате долларов, – обменного пункта, точнее – поисков такого пункта, где курс на пять-десять копеек выше, чем в соседних. Да, рубли просто достал из кармана и выкинул на ерунду.
Последними покидают конверт смешные, не похожие на деньги евро. Серенькие пятерочки, розовато-оранжевые десятки, голубовато-синие двадцатки. С правой стороны этих прямоугольничков блестящая нитка фольги, она переливается, дразнит – тянет ее отцарапать… Евро я наменял на днях специально для поездки. Хоть и обещали там заплатить, всем обеспечить, но без карманных денег спускаться по трапу самолета тоже как-то не очень уютно. Пусть будут на всякий случай. Для ощущения независимости.Евро положил в загранпаспорт, а остальное вернул в конверт. Конверт же, после продолжительных размышлений, засунул в принтер. Там есть подходящий закуток.
Сварив пельменей, поев, засел за тест. Лень вывихивать и без того перегруженные мозги на заковыристых вопросах, но ведь обещал. Отступать некуда.
Та-ак… Закуриваю. По правую руку – чашка с кофе, пепельница. Будильник равномерно, как всегда, отщелкивает секунды. Но мне не жалко их – с каждым щелчком все ближе отъезд, самолет (может, и «Боинг»), самолет, на котором не летал почти четырнадцать лет, а там – совсем другой мир, что, надеюсь, верю, даст запал дальше работать, писать, а главное (все-таки) изменить свою жизнь. Финансы позволяют, еще бы силы найти…
Одиннадцать скрепленных степлером листов бумаги. Триста семьдесят восемь вопросов. И если просто прочитывать их и ставить плюс или минус, то дело это, наверно, посильное. Но ведь придется думать, сомневаться, чесать затылок, таращиться на обои.
«1. Вам понравилась бы работа медсестры (медбрата)?» Однозначно «минус».
«2. Вы никогда не выходили из себя настолько, чтобы это Вас беспокоило?» Бывало, бывает. Как-то мы купили с женой стиральную машинку с очередного моего гонорара. Современную, которая все стирает, вплоть до обуви, отжимает почти до сухости. Дорогая машинка… И через неделю, наблюдая, как жена пихает в нее белье, уверенно жмет на какие-то кнопки и еще вдобавок учительским тоном объясняет мне, я почувствовал обиду, раскаянье, что потратил двенадцать тысяч рублей, и ляпнул что-то обидное. Она ответила. Стали ругаться. Я подошел к машинке и опрокинул ее. Собрал вещи, ушел. Потом анализировал, из-за чего все случилось. Вроде бы из-за ничего… «Плюс».
«3. В детстве Вы играли в “классы”?» «Минус».
«4. Вас не беспокоит желание стать красивее?» Хм… Хотелось бы, ясно, быть высоким, подтянутым, для всех симпатичным. С девушками уметь знакомиться. «Плюс».
«5. Вы все чувствуете острее, чем большинство людей?» Если уж я писатель, то странно было бы с этим не согласиться. По крайней мере – я на это надеюсь. «Плюс».
«6. Вам случалось падать в обморок?» Нет, не случалось. Даже сознание никогда не терял. А хочется ощутить, что это такое, когда пустота, когда ты не здесь. Или это не пустота?.. «Минус».
«7. Обычно перед сном Вам в голову лезут мысли, которые мешают Вам спать?» Это уж да, это да. Каждую ночь, если нормально не выпью. Самые страшные минуты теперь. Жирный «плюс».
«8. Вы не осуждаете человека, который не прочь воспользоваться в своих интересах ошибками другого?» Вообще-то надо бы поставить «минус» – в смысле, что осуждаю. Но я не осуждаю. Да и есть такой афоризм, даже закон: «Успех одного – ошибка другого». Быть добреньким и благородным, это не для нашего времени, а в других временах я не жил. «Плюс».
«9. Часто Вы чувствуете, как будто вокруг все нереально?» Да нет. Случаются то неприятности, то приятности, но всё это не выходит за рамки реального. «Минус».
«10. Вы любите детей?» Дочку люблю, а других… Когда-то мог уверенно сказать «не люблю», теперь же… Иногда, увидев маленького ребенка, останавливаюсь, смотрю на него и завидую его папаше, который бодро говорит только-только начавшему передвигаться на двух ногах своему этому чаду: «Давай, давай, шагай смелей! Молоде-ец!.. А теперь надо к маме, она, наверно, уже ужин сготовила, ждет нас с тобой. Ну, прыгай на руки!..» Но что поставить? Ведь тут мало именно любви к ребенку… Нет, теперь, скорее, все-таки «плюс». «Плюс».
«11. Если Вы видите мучения животных, то это Вас не особенно трогает?» Говорят, раненые лошади очень страшно кричат. Не слышал. А пнуть собачонку или кошку я бы не отказался. «Плюс».
«12. Лучше всего Вы чувствуете себя в одиночестве?» Не совсем так. Я чувствую себя хорошо, когда рядом симпатичный мне человек (лучше – женщина), но он не особенно пристает. «Минус».
«13. Вам говорят, что Вы ходите во сне?» Ну, думаю, до этого еще не дошло. Мычать или стонать я наверняка могу, а чтоб ходить… Хотя появится вот скоро сосед, он мне расскажет. Пока – «минус».
«14. Вы не осуждаете того, кто стремится взять от жизни все, что может?» Ясен пень, не осуждаю. Будь у меня энергия… И плевал бы на тех, кто осуждает. «Плюс».
«15. Вы боитесь высоты?» «Плюс».
«16. Вы любите ходить на танцы?» М-да… Вопросец… Глотаю кофе, разминаю новую сигарету… Да, я люблю танцы, люблю дискотеки. Но никогда в жизни я не решался войти в клокочущую, извивающуюся толпу и тоже начать извиваться. Я люблю смотреть… Поставлю «плюс» – можно подумать, что я люблю танцевать, а «минус» будет неправдой… Ладно, хрен с ним, пусть будет «плюс».
«17. Вы вели дневник?» Вел до двадцати лет, а потом сжег в печке на даче. И почувствовал облегчение. Лучше жить без особых самокопаний… «Плюс».
«18. В школе Вам было очень трудно говорить перед классом?» К сожалению. И поэтому я всегда очень завидовал и завидую тем, у кого подвешен язык, – им чаще ставят пятерки. «Плюс».
«19. Вы легко просыпаетесь от любого шума?» «Плюс»… Блин, а если сосед будет храпеть?!
«20. Иногда Вы с удовольствием слушаете неприличные анекдоты?» Да, особенно если их рассказывают молоденькие девушки, вроде Тани, вообще-то не особенно матерящиеся в жизни. «Плюс».«21. Вы боитесь пользоваться ножом или другими острыми предметами?» Ох, какой-то психиатрический тест… «Плюс».
«22. Вы чувствуете, что у Вас что-то не в порядке с головой?» После предыдущего «плюса» будет явным враньем ставить здесь «минус». «Плюс».
«23. Вы слышите голоса и не знаете, откуда они идут?» Ну уж не до такой степени! «Минус».
«24. Ваша внешность никогда не вызывает у Вас беспокойства?» Говорил же уже… Хочется быть красивым, высоким, белозубым. Всем симпатичным. «Минус».
«25. Вы злоупотребляете спиртными напитками?». Хм… Ну, «плюс».
«26. Вы любите читать заметки о преступлениях?» Как всякий нормальный человек. «Плюс». У меня даже книга есть, где подробно написано о Чикатило, Петю, Мэнсоне, прочих подобных. Могу даже сказать, что я их понимаю и – куда от этого денешься? – им завидую. Не верится, что они сумасшедшие, они просто перешагнули трусливость…
«27. У Вас хороший аппетит?» Теперь неважный, а был хороший. «Минус».
«28. Большую часть времени Вы чувствуете как бы комок в горле?» И здесь этот комок! Целый месяц он не дает мне покоя. «Плюс».
«29. Иногда Вам хочется затеять драку?» Очень хочется. Кого-нибудь так отпинать, чтоб… от души… Но, что тревожнее, тянет и получить как следует. «Плюс».
«30. Вы боитесь сойти с ума?» Что за вопросы… От них можно действительно спятить… С одной стороны, конечно, очень боюсь, а с другой – не отказался бы. Написать пару настоящих вещей, прославиться, получить какую-нибудь солидную премию, а потом сгореть от СПИДа, какого-нибудь скоротечного туберкулеза или с ума вот сойти. Но что поставить? Все же, как человек, боюсь. Значит, «плюс».
«31. Вам часто хочется снова стать ребенком?» Да. Таким, дошкольного возраста. «Плюс».
«32. Плохое настроение бывает у Вас чаще, чем хорошее?» Невозможно не хмыкнуть. Ну естественно. «Плюс».
«33. У Вас бывало кровохарканье или рвота с кровью?» «Минус».
«34. Иногда Вы не могли удержаться от того, чтобы не украсть что-нибудь?» Я ворую только тогда, когда нет риска попасться, и только по-настоящему нужное. Удержаться могу. «Минус».
«35. Вы любите охоту?» Я люблю рыбалку. «Минус».
«36. Иногда Вам хочется выругаться?» Я ругаюсь почти постоянно. Видя симпатичных девушек, наталкиваясь на мнущегося перед эскалатором старикана, когда роняю что-нибудь, когда вспоминаю, что забыл сделать необходимое дело, да и просто… «Плюс».
«37. Вы уверены, что о Вас говорят за Вашей спиной?» Хотелось бы верить. «Плюс».
«38. Безопаснее никому не доверять?» Вообще-то да… если не вдаваться в нюансы. «Плюс».
«39. У Вас были неприятности из-за нарушения закона?» Однажды я пошел с дворовыми пацанами в зоомагазин смотреть рыбок. Мне было лет двенадцать. На обратном пути завернули в универсам. Кулек ирисок «Топ-топ» был надорван, и я вслед за пацанами вытянул оттуда пару конфет. Нас поймали и отвели в кабинет заведующей. Она вызвала по телефону директора школы. Потом было пионерское собрание, угрозы поставить нас на учет в милицию и прочие напряги… И вот в январе мне дали премию, три тысячи долларов. На фуршете один из устроителей на ухо объяснил, что я должен сам из этой суммы заплатить какой-то налог, четырнадцать, что ли, процентов. Я, конечно, не заплатил. Не знаю, чем это кончится… Не густо неприятностей, но, думаю, можно поставить «плюс». «Плюс».