Maestro
Шрифт:
Затем хозяин дома, в котором Карл добрый десяток лет снимал половину второго этажа, сообщил ему, что он, конечно, всегда хорошо относился и даже уважал... и, когда всё это закончится, он с радостью... и вообще... ну, а если что - пожалуйста, он готов помочь, он даже не торопит с уплатой последнего взноса за квартиру (чтобы польстить съёмщику, он употребил неприятное для арийского слуха вульгарное словечко "Diregeld", при звучании которого так и тянется рука - водрузить на голову ермолку).
Женщины, восторженным табуном всегда окружавшие красавца-дирижёра,
Наступили трудные времена.
Каюков, добрая душа, не докучал своей пастве ни частой сменой репертуара, ни репетициями. Между сеансами лабухи, стараясь не слишком сильно лупить костяшками о стол, "забивали козла", жевали бутерброды, часто скидывались на бутылку.
Вскоре после прихода Фридмана Николай Андреевич неожиданно дал команду свистать всех наверх. Музыканты не торопясь оторвались от текущих дел и без особого рвения поплелись на эстраду. Расселись, раскрыли ноты.
– Начали!
– отбивая такт ногой, Каюков повёл оркестр. Р-раз-два-три-четыре, р-раз-два-три-четыре...
Перламутровый аккордеон прикрывал отвислые щёки Николая Андреевича, отбрасывая на его лоб переливчатый красный отсвет. Левой рукой Каюков отмахивал партию тромбона: у Ефима Соломоновича приспел очередной отчёт, и он три дня не показывал носа в кинотеатре; изредка руководитель оркестра мычал, чтобы вокалом восполнить недостающие музыкальные фрагменты.
Фридман, поглядывая в ноты, проигрывал свою партию.
Когда, медленно затихая, смолкла заключительная фермата, Maestro вдруг попросил:
– Если мошна, пошялста... noch einmal ... bitte... сначала... отин толька рас.
Каюков кивнул и поднял руку:
– Начали! Р-раз-два-три-четыре, р-раз-два-три-четыре... Р-раз... Р-раз... Р-раз-два-три-четыре...
Нехотя, вразнобой, постепенно выравниваясь, оркестранты заиграли. В том месте, где должен был вступить тромбон, Фридман коснулся пальцами клавиатуры, и рука Каюкова недоумённым вопросительным знаком застыла в воздухе: неожиданно в звучание оркестра влились бархатные подголоски духового инструмента. Музыканты вскинулись и взглянули туда, где обычно сидел тромбонист: стул Ефима Соломоновича был пуст; лишь тогда сообразили, что звуки исходят из утробы облезлого чёрного пианино.
Следом за тромбоном должен был вступить рояль, и Фридман, не прерывая хрипловатой певучести меди, в лёгком арпеджио - из конца в конец клавиатуры - перебросил сначала левую, за ней, вперехват, правую и опять левую руку, приподнял обе кисти и с чуть заметной задержкой мягко опустил их. Фортепианному аккорду задушевным баритоном снова ответил тромбон. За ним шёл скрипичный проигрыш; я видел радостные Федины глаза, и из-под его смычка мелким горошком брызнуло и врассыпную покатилось задорное staccato.
Сохраняя бесстрастное выражение лица, передвинул сверху вниз по клавиатуре аккордеона свои коротышки-пальцы Николай Андреевич Каюков. Меха вздохнули и,
С того дня репетировали почти ежедневно. Фридман усаживался на свой скрипучий стул и начинал колдовать. Maestro импровизировал. Он выплескивал из фортепианного нутра звучание целого оркестра, вплетал в исполняемые произведения неожиданные повороты, стилизовал под народную музыку или подражал манере какого-нибудь известного композитора. Иногда в строгую эстрадную оркестровку врывались свежие, ещё непривычные для нас, провинциалов, джазовые аккорды и синкопы, а то вдруг незамысловатая модная песенка наполнялась старинными гармониями: доносился звон колоколов, пели ангелы и, казалось, неземной Дух нисходит на молитвенно притихших лабухов.
В скором времени репетиции превратились в сольные концерты Фридмана. Жители города стали приходить в кинотеатр задолго до начала сеансов, чтобы послушать пианиста; теперь зрительный зал всегда был полон, у входа люди "стреляли" билеты - независимо от качества фильма.
Как принято было писать в газетных репортажах, "результат не замедлил сказаться": на стене позади оркестра распласталось переходящее красное знамя с золотым шитьём "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" и "За отличные показатели в социалистическом соревновании". Знамя вручал САМ.
– Кадры решают всё!
– сказал он, пожимая Каюкову руку.
Событие, разумеется, "обмыли" - как всегда, в узком кругу в оркестрантской комнате.
Водку разлили в стеклянные баночки из-под консервов.
– Желаю коллективу успехов в боевой и политической подготовке! Николай Андреевич скороговоркой произнёс тост, пугливо оглянулся на дверь, торопливо сглотнул водку и обтёр губы рукавом.
– Когда страна быть прикажет агоем у нас агоем становится любой лехаим!
– Яша жадным залпом опорожнил свой "бокал".
– Допоёшься... на свою голову, - проворчал Ефим Соломонович.
– У нас все равны, - блёклым голосом констатировал Каюков, и неясно было, что он имел в виду: "у нас" - в стране или "у нас" - в оркестре. Выяснять, однако, не стали: все так все, равны так равны, а где "у нас" нам, татарам, как говорится...
Выпили ещё - на этот раз без тоста. Последние капли Яша выцедил из бутылки прямо в рот. Он запрокинул голову, прикрыл глаза, и его острый кадык заёрзал под кожей. Фридман ушёл в угол сцены и там, поскрипывая стулом, тихонько наигрывал.
Как-то раз во время репетиции на эстраде произошла заминка, которую вряд ли кто заметил, а если и заметил, не придал ей значения, а может придал, да не подал вида.
В фойе вошёл Фомин. Фридман на полуфразе прервал игру, торопливо поднялся, вытянул руки по швам; не поворачивая головы, боковым зрением Maestro наблюдал за вошедшим.
Фомин коротким жестом возвратил музыканта на место, и репетиция продолжалась.
Федя вбежал в комнату, баюкая, как младенца, запелёнутую в тряпицу вещь.