Maestro
Шрифт:
Фридман установил ноты, придвинул стул и, опускаясь на него, произвёл движение, которое запомнилось мне своей странностью и, казалось, бессмысленностью; суть же его стала мне понятна по прошествии лет: привычным и даже чуть-чуть небрежным жестом он как бы откинул фалды фрака,
погасли огни люстр, зрители
мужчины в чёрных смокингах с бабочками, женщины в мехах и брильянтах
устремили свои взгляды на ярко освещённую сцену, где их кумир
короткую паузу выдержал - и заиграл.
В дверном проёме оркестрантской показались музыканты. Билетёрша, кассирша,
Электричество ещё не включили, и в фойе было сумеречно, скудный свет проникал лишь из полутёмного вестибюля. Пианист то и дело наклонялся над клавиатурой, приближал лицо к нотам. Никто однако не пошевелился, ни у кого не хватило духа сдвинуться с места, чтобы подойти к выключателю. В сгустившемся полумраке люди слушали музыку.
Инструктор горкома Фомин отвечал за культуру. В городе он был человеком новым, к делу относился серьёзно и указаниям партии следовал неукоснительно. "Партия есть честь и совесть рабочего класса, - наставлял Фомин.
– Знаете, кто это сказал? То-то!"
– Поменьше интересуйтесь прошлым этого человека, - предупредил Фомин Каюкова накануне прихода пианиста.
– Музыканта мы даём вам - высший класс, настоящий маэстро, услышите сами. Плохой товар наша фирма не поставляет. Как ни крути - кузница кадров! А кадры решают всё. Знаете, чьи это слова? То-то!
Глаза у инструктора были серые, плечи широкие, грудь - дубом, шея дыбом.
– Бойцом бы его на скотобойню, - припечатал рекомендацию тромбонист Ефим Соломонович.
– Производителем на скотный двор - улучшать породу, - повысил акции горначкульта Витька Чинарёв и отпустил вольность, будто сам линейкой измерял.
– Не нам чета.
– Не прибедняйся, - у тромбониста Ефима Соломоновича своё мнение по обсуждаемому вопросу.
– В этом деле вы, шоферюги, на втором месте после одесских грузчиков. Всемирная классификация.
Яша Кудрявый зыркнул по сторонам быстрыми глазками, извлёк из заначки "мерзавчик", щёлкнул кривым ногтем по флакону:
– Наполним братья-славяне бокалы содвинем их разом да здравствуют музы да здравствует разум ты солнце святое гори лехаим!
– выдохнул бегущей строкой.
Из горла сделал Яша затяжной глоток и передал бутылку Каюкову. Николай Андреевич ласкал трепетно стекло пухлыми ладонями. Витька терпеливо ждал своей очереди. Лоб его вспотел.
Певица в оркестре - стройная, миловидная, синеокая (а какая же иначе!), и - имя словно по заказу: Нина Полонская. Она выходила на сцену в длинном голубом - под стать глазам - панбархатном платье: глубокое декольте, волнующие подступы к рельефам, обнажённые плечи полуприкрыты каштановыми локонами.
"Любимая, знакомая,
Раздольная, зелёная
Земля родная - Родина!
Привольное житьё!
Эх, сколько мной изведано!
Эх, сколько мною видано!
Эх,
И всё вокруг моё!" - сколько жара душевного в исполнении, сколько экспрессии!
– и сложенные лодочками пальчики, ноготки щепоточкой - зрителям навстречу. Ей аплодировали с энтузиазмом.
– О-о, фи имейт... wie heisst es?.. как это?.. ein колос!
– Фридман, наклонившись, поцеловал тонкие пальцы певицы.
– Ja, колос! Sie haben ein колос! Sie werden gut singen! Фи путит карашо пет! Wir werden zusammen, ми фместе карашо пет путит! Ja.
Он продолжал держать её пальцы в своих, а Нина благодарно улыбнулась и руки не отняла.
– Mein Sohn!
– говорил мне Фридман.
– Мой син, ти никокта не пил in Wien! Ах, Wien...
Maestro был родом из Вены.
– Wien ist сами лютши корот, ist die schoenste Stadt der Welt, говорил он, и я, никогда в Вене не бывавший, верил, что красивее её нет города на земле.
Maestro двумя пальцами вытягивал из нагрудного кармашка белый носовой платок и прикладывал его к переносице.
– O-o, Wien...
Maestro любил Вену.
В 1900-ом году, когда родился Карл Фридман, Вена смеялась, танцевала и пела. Она славилась весёлым и беззаботным характером, у неё всегда было хорошее настроение.
В 1914-ом, когда Карл с блеском завершил полный курс консерватории, Вена маршировала. У неё было отменное чувство ритма.
В 1922-ом молодого музыканта пригласил к себе директор оркестра и предложил должность главного дирижёра, а Вена опять смеялась, опять танцевала и пела. Правда, и песни, и танцы были теперь другие: в моду входило всё русское.
В тридцатых Вена, продолжая смеяться, танцевать и петь, вновь пристрастилась к духовым оркестрам и маршам. Медь яростно спрессовывала воздух; подростки, выстроившись по росту и мешая движению, вышагивали по улицам; они то и дело вскидывали руки с чёрными нашивками на рукавах и выкрикивали "Heil!". Слишком часто стало звучать слово "Jude".
Давид сказал в 1935-ом:
– Оставаться в Вене нельзя.
Карл парировал:
– Aber ohne Wien ist es unmoeglich!
Он и в самом деле верил, что без Вены жить невозможно.
Эта беседа была последней. Сабина давно бредила Палестиной, и старший брат попал под влияние жены.
Ночная кукушка перекуковала дневную, и никакие доводы, никакие призывы к здравому смыслу не помогли. Бедный, бедный Давид!
Карл Фридман не представлял себя без Вены.
Оказалось, что Вена вполне могла обойтись без Карла Фридмана.
Его пригласил к себе директор оркестра, тот самый, только постаревший, толстый и лысый. Директор сказал, что он, разумеется, не антисемит ("Не то что эти," - взгляд в сторону окна, в заоконье); что он очень ценит талант главного дирижёра (поклон, почти реверанс - бровями, плешью, даже, кажется, ушами - к собеседнику: "O-o, ja-ja, mein Herr!"); что он уверен: это досадное время скоро пройдёт, и тогда... но пока, zeitlich... он, конечно, весьма сожалеет об этом... es ist sehr betruebend, aber...