Ледолом
Шрифт:
— Вы не оскорбляйте, — ласково поет Игнатий. — Мы вас не оскорбляем, миром пришли поделаться. Подыскивайте свидетелей, от жениха я пойду. Чего молчите?
Анка, как-то незаметно для себя переняв у пастуха привычку, постукивает костяшками пальцев по столу:
— Слушаю, что дальше скажете.
— От вас ничего не слыхали.
— Идите вы — откуда пришли! — Лицо у Анки передергивается от злобы.
— Окончательно? — строго спросил секретарь.
— Безвозвратно!..
Игнатий вопросительно посмотрел на Филиппа.
— Переходи дальше! — приказал тот.
Игнатий дрыгает ногой и стучит карандашиком по столу.
— Хорошо-с, хорошо-с…
— Что хорошо?
— Виноват:
— Об этом уж все знают…
— Еще хуже-с. Языки нехорошие, злые. А если поточить их маленько, то прямо бритва будет…
— Наплевать на языки! — Анка повышает голос.
— Не вы наплюете, — сгибается над столом Игнатий, — а на вас наплюют.
— Не боюсь! Глупый плевок мимо летит…
— Пальцами будут показывать, — грозно говорит секретарь.
— Уже показывают… И первым ваш жених начал. Только — пальцы коротки.
Тараканов участливо вздыхает:
— Ворота могут вымазать.
— Дольше не сгниют!..
— По злобе поджечь могут…
— Страховку получу!
— Какой-нибудь шарлатан темной ночью в переулке камнем, пожалуй, стукнет.
— Заодно отвечать будет!
— О-хо-хо! О-хо-хо! — сокрушенно вздыхает Игнатий. — Суды-то я эти знаю: любит иной судья того, кто больше даст, закон такие судьи умеют толковать сзаду наперед, и всегда выходит, что виноват не давший, а доказавший…
— Если найдется такой судья, — его будем судить.
— Есть поговорочка: с корыстным судьей судиться — все равно что в крапиву садиться.
— И крапиву можно кипятком ошпарить.
— Вон вы какая храбрая! — язвительно замечает бывший судебный секретарь. — Это что же, для вас все власти подсудны?
— Перед народом всяк ответчик.
Игнатий молчаливо поджимает губы. Потом, припав к самому Анкиному лицу, говорит убедительнейшим голосом:
— Анна Прокопьевна, добром поделаться пришли. В другой раз не пойдем, вам придется с поклоном идти…
— А раньше-то приходила?
Тараканов закрывает книжечку.
— Дальше продолжай! — сердито распорядился Филипп. — Наизусть говори.
Тараканов умильно заворковал:
— Боевая вы девица, а теперь, простите, женщина, Анна Прокопьевна! Любите вы на людях быть, общественная у вас душа-с. Конечно, в Совете вам честь и место. И правильно-с. Правильно!.. Инструкция о перевыборах это черным по белому гласит. О-хо-хо! Только не придется вам… Жалко, очень жалко-с, а не придется… Все дело в обществе: будут поднимать руки — пройдете, не поднимут — не пройдете… А общество у нас с предрассудками. Кого, спросят, голосуют? Анну Прокопьевну Воеводину? Не надо! Слава про нее худая ходит… Осмеют, оплюют и в Совет не пустят! А потом, рассудите сами, что есть из себя общество? Половина — в должниках у Филиппа Парфеныча состоят. У другой половины Филипп Парфеныч в большом уважении. Мигнет Филипп Парфеныч — и поднимутся на сходе вой и свист: не надо, скажут, гулящую, хороших хватит!
Выслушав все это, Анка помолчала, о чем-то раздумывая. Потом так же молча оделась, накинула шаль и вышла, громко хлопнув дверью.
— Вернется, — успокаивает Филиппа Тараканов. — П-подумать вышла. Обдует ее ветерком, пройдет с ней гордость, и бог ее на хорошую мысль наставит…
Сидят и ждут они долго. Игнатий начинает беспокоиться. Ходит по комнате, дышит на окно и сквозь проталину смотрит на улицу. Наконец он дрожащими руками начинает застегивать портфель.
— Дело принимает гнилой оборот. Как бы она нас с понятыми здесь не прищучила. Это программой нашей не предусмотрено. Надо багаж связывать…
На обратном пути Филипп
— Меры надо принять, — вертится около него секретарь. — Очень срочные меры. Как на пожар надо спешить…
— К-как-нибудь д-днями, — заикается Филипп, — созови ко мне народ, и — потолкуем.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Святки… Шумные ералашные вечера; белые морозные ночи. Парни артелями ходят по селу, вырядившись кто козлом, кто бараном, а кто просто шубу вверх шерстью вывернул и нос сажей густо намазал. По улицам под ногами — звонкий скрип, хруст; свист, песни и резкое хлопанье кнутом по жесткой снежной дороге. На морозе визгливо заливается гармошка. Испуганно крестится и шарахается в сторону запоздалая старуха. Проезжий нахлестывает лошаденку, торопится проехать чужое гуляющее село. Иные парни схватят под уздцы лошадь, ссадят хозяина и с гиканьем и свистом начнут гонять лошадь по селу, пока она не задымится горячим паром и не покроется пеной. От дворов под гору к Волге с грохотом летят, потехи ради брошенные, пустые бочки. В колодцах доживают последние горькие минуты встретившиеся парням на дороге кошки и собаки. Особенно отличается такими выходками разгульный Яшка Силаев со своими дружками. Винная лавка днем и ночью хлопает дверями. А на задах, за селом, от черных бань курится хлебный самогонный дух.
На девичьих посиделках — дым коромыслом. Девчата гадают на воске и свинце, останавливают прохожих, спрашивают, как звать. В кооперативе вышли все румяна и помада. Заслышав подходящих парней, девчата слюнят красные бумажки, обтирают на печках мел — мажут бумажкой губы, а мелом — щеки. В сенцах, запахнутые тулупами парней, вдали от ястребиных материнских очей, дрогнут девчата, коротают морозные ночи.
Для Анки настали тяжелые времена. Живот у нее вырос, округлился; лицо пополнело, а нос заострился; на белом высоком лбу стрелка стала еще резче и глубже. Только глаза по-прежнему горят лихорадочным зеленоватым светом.
Писарь сельсовета Петр Иваныч на чьи-то деньги поит парней и громко поносит Анку бесстыдными ругательствами. Лукерья Смешнова ходит по соседкам и, воровато озираясь, шепчет им в уши про Анкины позор и несчастье. Мимо Анкиных окон подвыпившие парни проходят с охальными песнями. Иной раз останавливаются, свистят, гикают, бросают в стены мерзлым лошадиным пометом, стучат в дверь и окна:
— Эй, не баба, не девка, с кем ночь коротаешь?
Анка плотно закрывает ставни, занавешивает окна. Облокотившись на стол, заложив уши руками, она, при тусклой керосиновой лампе, склоняет голову над книжкой. По многу раз перечитывает непонятные места. Там, где особо понравится, Анка подчеркивает строчки карандашом.
Но не сидеть же круглые сутки за книжками. Конечно, собрания ячейки бывают, можно душу отвести. Там — ребята хорошие, глупых шуток не позволят. Но вот беда: девчат в ячейке, кроме Анки, нет ни одной, и не с кем перемолвиться заветным словом, которого парням и слышать не положено. С удивлением Анка вспоминает, что ей всего лишь девятнадцать лет. Правда, особо близких подруг у нее и раньше не бывало, а все же на посиделки она изредка заглядывала: послушает гармошку, покрутится в кадрили, разрумянится. И вот — минула, невозвратимо канула беззаботная девичья пора. Не войдешь теперь с легким сердцем в круг молодежи, не возьмешься за руки и не скажешь: «Эй, гармонист, ударь саратовскую с перебором!» Анка горестно качает головой: «И верно — не девка, не баба… Да ведь и не старуха нее!..»