Ледолом
Шрифт:
— Баржу тащит! Давай лодку!
— Сунься-ка, иди! В порошок изотрет.
Пастух и Анка вышли на обрыв. Снизу бьет в лицо, развевает волосы теплый густой ветер. В горах над Усладой взволнованно шумят воскресающие леса. На востоке медленно встает огромное солнце, играет на зеленоватом ледяном крошеве. Желтоватая вода пахнет острым, крепким запахом. Внизу и вверху — насколько глаз хватит — шевелится живое, взлохмаченное поле.
Пастух вдыхает всей грудью прохладный весенний воздух, до боли жмет Анкину руку.
— Ломает! Идет ледолом! Старый лед пошел погибать
Она не отнимает руку, только шевелит своими тонкими холодными пальцами, сдержанно смеется, словно в горле у ней булькают и перекатываются звонкие, отшлифованные волною камешки.
— Тише! Чего ты кричишь? Будет все по-нашему. Понял?
Внизу столкнулись две громадные льдины, запрудив Волгу. Одними концами они вылезли на берега, другими вцепились друг в друга. На них хлынула ревущая орава льдин. В треске, гуле и крошеве на несколько минут вздыбилась шевелящаяся ледяная гора. Пастух указал на большие сцепившиеся льдины:
— Филипп с Каплиным не пускают! А вон судебный секретарь крутится около них.
— Прорвет! — уверенно говорит Анка.
К ним подошел улыбающийся Евграф Пилясов.
— Поехали! К вечеру по разводью зальюсь.
— Завтра и мы, — отозвалась Анка.
— Сколько вас? — подмигнул Евграф.
— Трое!
— Ты да сын… А кто третий?
Пастух отошел в сторонку. Анка нахмурилась было, но сейчас же просветлела всем лицом:
— Весельника себе наняла…
— Счастливого лова! — прокричал Евграф. Обутый в высокие, до пояса, кожаные бахилы, поблескивающие на солнце смолою, он идет к своей лодке.
Неожиданно над Усладой загремели удары в обломок рельса, висевший у пожарного сарая. На самом верхнем порядке села по ветру качнулась косма черного дыма. Среди дымной черноты полохнул и воровато спрятался красный язык огня. Под гул железа по Усладе загрохотали телеги и бочки, где-то вскрикнула женщина; с горы к Волге испуганно пронесся чей-то теленок, залились лаем собаки. Люди с берега бросились в гору.
Горела приделанная к глинобитному силаевскому дому деревянная овчинная. Пожар потушили скоро, разнесли овчинную по бревнышку, по доске.
В сторонке на расстеленных по земле овчинах лежал Филипп. В начале пожара его, беспамятного, вынесли из овчинной. Первые подоспевшие к пожару нашли Филиппа на полу горевшей внутри пристройки, окна которой были закрыты ставнями и подперты снаружи кольями, а на двери наложена цепь с палкой в пробое. Филипп опамятовался, но не мог произнести ни одного слова: его ударил паралич. Неподвижный и безмолвный, Силаев лежал, как обрезок бревна. Из безжизненного, ничего не выражающего глаза по черной опаленной щеке одна за другой ползли крупные слезы. Выяснилось, что в это же утро из Услады, вместе с парой кровных Филипповых лошадей и наиболее ценным имуществом, исчезли Гуляш и Фимка.
Суворин не принимал участия в общей суете вокруг овчинной. В серой своей борчатке с каракулевым
— Пауки друг в друга начали вцепляться. Как бы сами себя не слопали, пока мы молчим.
На другой день Волга шла спокойнее. Между льдин кое-где уже пролегли светлые разводья. Анка и пастух конопатили и смолили лодку. Берег, как и вчера, был полон народу. Тут же прохаживался и Суворин. Он вступал с рыбаками в разговоры — одного спросит, хороши ли снасти, другого — сильно ли прибывает вода. Люди уже не сторонились его, отвечали охотно; но едва он заводил речь о пожаре в овчинной, об исчезнувших Гуляше и Фимке — умолкали.
Семен и Анка, увлеченные работой, не заметили, как к ним подошел Евграф Пилясов. Он — без шапки, лицо часто дергается. Гасилин нечаянно вскинул голову, с удивлением посмотрел на него.
— Ты чего вернулся?
— Или сразу полну лодку рыбы наловил? — пошутила Анка.
Евграф с трудом произносил слово за словом:
— Пымал… Как подъехал к тому месту, где Кубра идет в Волгу… Ну… Льдина, словно неприкаянная, крутится, а на… на…
Вокруг Пилясова собираются встревоженные люди. Подошел и Суворин.
— А на льдине, в мешке… Фх… Фхедосеич! — закончил Евграф.
Все бросились к его лодке. На дне лежит большой крапивный мешок, покрытый расплывшимися, уже вымокшими кровавыми пятнами. В просторном мешке тело Федосеича согнуто почти вдвое.
Народ сгрудился у лодки. Кто-то простонал:
— Всплыло темное дело.
— Хорониться наш Федосеич выплыл!
— Видно, сколько ни прячься, а убил — иди к ответу!
Подбежал Гаврила Сизов, бывший работник мельника Сосипатрова, а теперь заведующий мельницей. Он испуганно уставился на мешок и вдруг прыгнул в лодку.
— Родные, мешок-то ведь наш!
Семен и Суворин бросились вслед за Сизовым, едва не опрокинув лодку.
— Чей — ваш? — спросил Суворин.
Гаврила смутился, не сразу ответил. На берегу загудели:
— Ты чего замахнулся? Бей! Теперь дело ясное!
Пастух схватил Сизова за грудь, рванул к себе.
— Чей мешок?
— Наш, — признался Гаврила. — То есть хозяйский, я хотел сказать. Таких мешков на селе ни у кого нет. Хозяин… Виноват, не хозяин теперь он мне! Мельник Емельян Сосипатров тогда их сотню купил. Вот и отметина красной ниточкой сделана.
Толпа двинулась к дому мельника.
И уже ничто не могло остановить этот поток. Суворину оставалось только двигаться вместе с ним.
На шум Сосипатров вышел на крыльцо. Увидев у пастуха мешок, Емельян охнул и упал боком на ступеньки. Гасилин хлестнул его по лицу мокрой тяжелой мешковиной.
— Гад! На чьем мешке кровь?!
Сосипатров свалился с крыльца и пополз на четвереньках.
— Чья на мешке кровь?! — заорал Семен.
— Не я это! Я только мешок дал. В толпе закричали: