Избранное
Шрифт:
На рождество, как обычно, колядовали; пели на нашем древнем языке и вызвали бурю протестов со стороны военных властей, посчитавших колядки антиитальянской демонстрацией: во время рождественской службы в городской церкви, кроме хорала на латинском языке, прозвучали, по утверждению властей, оскорбительные для Италии песнопения.
Тянулись зимние дни, снег на улицах теперь никто не убирал; по вечерам на сходках разговоры были не об Одине, Локи и других домовых, решением Тридентского собора навечно сосланных в долину Валь–ди–Нос, а только о войне, о том, сколько здоровых, крепких мужских рук оторвано от мирного труда. Раньше, если кто и погибал на работе, все знали: человек гнул спину, чтобы прокормить себя и своих близких, а теперь на войне людей убивают почем зря, и, когда карабинер или почтальон приносил кому–нибудь похоронку, наравне с горем в людях пробуждалась жгучая
В хлеву у Наппы при свете масляной лампы земляки медленно листали журнал, выходивший раз в неделю, по цене двадцать чентезимо за экземпляр, «Итальянская война — иллюстрированная хроника событий», издание Сондзоньо, Милан. В наших краях, где война была, можно сказать, у порога, иллюстрации и подписи к ним вызывали недоверие. Люди только пожимали плечами, а ведь картинки и печатное слово неискушенные часто принимают за чистую монету!
На одной обложке, например, стоял воин в невероятных латах, шлеме, наколенниках и с копьем в руке, будто крестоносец или древний грек у стен Трои с ремондинских эстампов. В одной из журнальных хроник рассказывалось, как наши альпийские стрелки вошли в какой–то дом и на кирпичной стене, из которой торчал крюк, увидели надпись по–итальянски: «Дерни за крючок — деньги твои!» В нише вместо денег лежала бомба! В другой заметке сообщалось, что стрелы, разбрасываемые в огромном количестве с аэропланов, являются ужасным орудием смерти, ибо при падении они приобретают невероятную проникающую способность… Такого рода факты, фотографии гигантских пушек или, например, тропы, по которой наши эмигранты всегда ходили в Вальсугану, с такой подписью: «Австрийские укрепления в Тренто — забор под электрическим током!» — вызывали иронические комментарии и пересуды, которые верховное командование квалифицировало как пораженческие.
На исходе февраля дети, как всегда, выбежали на улицу звать весну — зазвенели колокольчиками, стали носиться босиком по лужайкам, где еще местами лежал снег. Но военные власти строжайшим образом запретили разводить костры на горных вершинах, так как это является установлением сигнальной связи с неприятелем! Из–за того, наверно, что костров не было, весь март простоял без солнца и дождей — непрерывно шел снег и целыми днями дул ледяной ветер.
Пошли слухи, будто императорские войска готовят наступление: какие–то дезертиры из Богемии и солдат из Тренто, перешедший через линию фронта на нашу сторону, утверждали, что австрийцы стягивают батареи до сотни стволов в каждой, причем пушки у них такого калибра, что могут стрелять снарядами весом в десять центнеров. Еще говорили, будто с Балкан и русского фронта на подходе свежие полки, они пройдут через Тироль, и руководить оккупацией нашей территории будет лично эрцгерцог Евгений вместе с наследным принцем Карлом. Однако — тоже по слухам — наше командование не давало веры всем этим сообщениям.
Сколь суровым и промозглым был конец зимы, столь внезапной и дружной оказалась весна. Дни стали длиннее, бурно таял снег, от кукушкиной песенки снова зазеленели леса, и женщины, копавшиеся в огородах, поднимали голову, с грустью и надеждой слушали ее кукование, вспоминая о своих мужьях, которые были далеко — на войне. Только Тёнле Бинтарн день от дня становился все молчаливее и мрачнее; с неизменной трубкой в зубах выходил он из дому до рассвета и возвращался только поздно вечером. Уходя из дома и возвращаясь назад, Тёнле не забывал взглянуть на вишневое деревце, на котором уже набухли почки и появлялись первые цветы.
Как–то майским вечером Тёнле еще сидел на склоне Моора, засмотревшись на овец и на горы вокруг, и вдруг услышал тягучие удары похоронного колокола. Щемящий мерный звон плыл над лугами и поросшими лесом склонами гор, вплетаясь в пение птиц и в ставшее уже привычным далекое урчание артиллерии на границе. Неброская красота наших мест и протяжный колокольный стон бередили душу; Тёнле размышлял: кто же из земляков умер.
Он закурил трубку, мысли его были о смерти, но думал он о ней без содрогания: смерть в его представлении сулила отдых, вечный покой среди таких же прекрасных гор. Наверно, те же мысли были у его жены, когда прошлой осенью сын нес ее на руках с картофельного поля.
Тёнле запер овец, дал собаке ломоть поленты, спустился в долину и вошел в дом; невестка сообщила: умер адвокат Бишофар. Узнала она от соседки, та ходила продавать яйца в город.
Тёнле сел к очагу и поужинал: миска салата, кусочек сала и два ломтя поленты; он курил трубку и, глядя на догорающие угли, вспоминал адвоката. Тот всегда называл Тёнле «друг»; виделись они два–три
«Завтра зайду к нему, попрощаюсь», — решил Тёнле.
На следующее утро он тщательно вымылся и побрился, достал из шкафа полушерстяной костюм, только для торжественных случаев, вычистил и смазал жиром сапоги и, зажав трубку в зубах, отправился в город.
В гробу, установленном в кабинете, лежал девяностолетний старик — адвокат Бишофар; картины, изображающие прославленных людей с их собственноручными дружескими надписями, были затянуты крепом, и посетителей встречали одни книжные шкафы. Всюду цветы — море цветов! Розы, нарциссы, ветки ракитника, лютики, букеты герани в огромных вазах стояли на подоконниках, их аромат заглушал чад коптивших свечей. Непрерывным потоком поднимались люди по лестнице старого дома, выстроенного напротив единственного в городе дворца XV века — «Палаццо дей Сетте», а по–нашему: «Зибен альтен Камеун прудере либе» [20] .
20
Дословно — «Семь старинных коммун в братской любви». Надпись на фронтоне дворца, в котором размещалось правительство Сетте Комуни. — Прим. автора.
Бинтарн вместе со всеми взошел по лестнице и переступил порог кабинета. Он даже не взглянул на седовласого священника, сидящего в углу, на близких и родственников покойного, на толпившихся в комнате представителей власти и простолюдинов. Неподвижно застыл он у гроба, будто врос в светлый паркетный пол, не обращая внимания на толчки и ворчание желающих подойти ближе. Вдруг он громко и отчетливо, так, что все испуганно переглянулись, сказал:
— Рано или поздно все мы умрем!
— Аминь! — так же громко откликнулся старик священник из своего угла.
Тёнле поклонился гробу, в котором лежал его друг, надвинул шляпу, быстрым шагом, раздвигая толпу, вышел из комнаты и направился прямо на Моор.
Три дня спустя, 15 мая, бутоны на вишневом деревце лопнули, и лепестки, напоминающие снежинки в безветренную альпийскую зиму, медленно закружились, падая на соломенную крышу.
Тёнле вышел из дому на рассвете, набил трубку и закурил, взглянул на деревце, на заливные луга, где трава поднялась особенно густо и уже зацвела, и пошел к своим овцам. Отпер загон, кивнул собаке, чтобы поторапливала стадо на пастбище Петарайтле, и, ритмично постукивая палкой, неторопливо двинулся следом. Овцы брели, пощипывая травку, по обочинам дороги, отгороженной от лугов и полей каменными глыбами.
На пастбище Тёнле сел под елью и вынул из кармана пару картофелин, которые еще с вечера испек дома в горячей золе. Собака устроилась под боком у Тёнле, дожидаясь своей доли — хрустящей душистой кожуры.
Со стороны границы послышался гул аэроплана. Вскоре над городом появились три «голубя», как их у нас прозвали. Летели они треугольником. Тёнле не обратил на них особого внимания, только лишний раз посетовал насчет того, сколько труда и денег сжирает напрасно война.
К визитам этих «голубей», прилетавших издалека, быть может из Тренто или Маттарелло, все уже привыкли: покружив над городом, они всякий раз, после того как наблюдатель, засевший на колокольне, даст сигнал воздушной тревоги, а солдаты для очистки совести постреляют из ружей по облакам, возвращались восвояси. Но сегодня они почему–то не улетели, а все кружили и кружили над городом, будто коршун над наседкой. Звонарь Эудженио не выдержал и бухнул в огромный набатный колокол, которым в знойные летние дни у нас разгоняли черно–лиловые тучи с градом [21] *; Эудженио бил в набат молотом, словно на пожар, а они часто случались в наших крытых дранкой и соломой домах. Звон носился в утреннем воздухе, заглушая и пение птиц, и вой аэропланов. Голос огромного колокола заставил умолкнуть все другие звуки нарождающегося дня.
21
* Иногда звуковые волны в состоянии рассеять или отогнать тучи с градом. — Прим. автора.