История советской литературы
Шрифт:
— Микола, будь ласка, не выкликай мене. Я шось заморився. Отут трошки посижу за занавесом. А колы почую силу, то сам пиду у трибуну.
— Добре, — согласился Нагнибеда и открыл встречу с читателями.
Один за другим выходили к трибуне поэты и писатели, читали стихи и делились творческими планами.
И вдруг занавес колыхнулся, из-за него вышел Остап Вишня и направился к трибуне.
— А сейчас, — увидев движущегося классика, громко объявил Микола Нагнибеда, — выступает наш известный, горячо любимый читательским людом писатель-юморист Остап Вишня.
Театр взорвался аплодисментами.
Переждав
— Зараз я зам зачитаю свою нову юмореску.
Публика затихла.
Остам Вишя кашлянул и начал читать. Но уже после первой фразы голос его ослабел, а после второй и вообще перешел на шепот.
Кто-то из конца зала крикнул:
— Громче!
Вишня вновь повысил голос. Но его не хватило до третей фразы.
Тогда снова раздался призыв:
— Громче!
И тут из темноты, откуда-то сверху послышался не менее пронзительный крик:
— Ну шё ты, сука, пристал до человека?! Громче, громче! Ты шё не видишь: человек не может! Он бухой!..
66
В 1975 году в Азербайджане проходили дни советской литературы. Проведение таких дней стало в Советском Союзе традицией. Начинались они, как правило, в столице союзной республики. Писатели посещали различные трудовые и молодежные коллективы, выступали в студенческих аудиториях и в дворцах культуры. А затем создавалось несколько бригад, которые отправлялись по городам и весям республики. В одной из бригад, к которой был прикреплен и я, собрались уважаемые художники слова. Среди них Василий Белов. Григорий Коновалов, Олжас Сулейменов и другие. Мы отправились в старинную Шемаху в одном вагоне.
Среди нас оказался и Михаил Кузьмич Луконин, один из ярких представителей поэтов фронтового поколения. Потому-то в своих выступлениях постоянно вспоминал талантливых друзей юности, друзей, которые отдали свои светлые жизни за нашу любимую Родину.
Несколькими штрихами и стихотворными строками рисовал он Колю Отраду, Колю Майорова, Георгия Суворова. Вот что говорил Михаил Кузьмич в университетской аудитории:
— Есть у меня такие друзья, которые всегда и навсегда со мной: это друзья по оружию, по биографии, по надежности. Среди них, прежде всего те, что съехались со всех концов страны в Литературный институт имени Горького. Сергей Смирнов из Рыбинска, Яшин из Вологды, Кульчицкий из Харькова, Михаил Львов с Урала, Майоров из Иванова, Платон Воронько из Киева. Потом из другого института перешли Наровчатов, Слуцкий, Самойлов.
Осенью 1939 года я привез из Сталинграда Николая Отраду. Мы бушевали на семинарах Луговского, Сельвинского, Асеева и Кирсанова…
Это было высокое слово памяти, обращенное к юношеству. А в купе поезда Михаил Кузьмич оказался каким-то доступным, простым и веселым, как его тренировочный костюм и клетчатые тапочки.
И вот что мы услышали от него под мерный стук вагонных колес.
Двадцать с лишним лет по осени он ездил отдыхать в Сухуми и жил там в центральной гостинице в одном и том же номере — трехкомнатном люксе на третьем этаже. Естественно, Луконина трудно представить без компании, без товарищей и милых спутниц. Так было и десять лет назад. Так все складывалось и на сей раз. Отдых входил в зенит своего продолжения.
Но как то раз, часов в двенадцать
— Войдите! — сказал Михаил Кузьмич.
В дверях показалась дежурная администраторша:
— Извините, ради Бога, Михаил Кузьмич. У нас к вам убедительная просьба. Не могли бы вы перейти на двое суток в такой же номер на четвертом этаже.
Заметив удивление на лице Луконина, администраторша тихо проговорила:
Понимаете, сегодня приезжают американцы. А поскольку в гостинице только этот номер прослушивается, то в Комитете Госбезопасности просили поселить американцев именно в вашем люксе.
«Боже! — подумал Луконин. — Сколько же я за эти двадцать с лишним лет тут наговорил всякого. Вместе с друзьями и сображниками?!»
— Пожалуйста, — сказал он администраторше.
— Вы не волнуйтесь, Михаил Кузьмич, — улыбнулась она ему. — Ваши вещи перенесут наши сотрудники. Они сейчас подойдут.
И администраторша покинула номер.
Когда в коридоре стихли ее шаги, Михаил Кузьмич выглянул в дверь. Не обнаружив в коридоре никого, закрыл дверь на ключ. Прошел в дальнюю комнату и в одном из углов торжественно произнес:
— Да здравствует абхазское правительство! Потом во втором углу, в третьем и четвертом. И так в каждой комнате.
Только после этого он покинул свой номер…
67
Помню, как в Доме детской книги во время одной из встреч с писателями речь зашла о Маршаке. Вернее, об этом его известном стихотворении:
Жили в квартире сорок четыре
Сорок четыре веселых чижа:
Чиж судомойка, чиж — поломойка,
Чиж-огородник, чиж — водовоз,
Чиж за кухарку, чиж за хозяйку,
Чиж на посылках, чиж — трубочист.
— А между прочим, сказал Николай Корнеевич Чуковский, — это стихотворение Даниила Ивановича Хармса. Хотя я видел его изданным вместе с нотами то ли в 1950-м, то ли в пятьдесят первом и значилось в этом издании «Музыка такого-то, текст С.Маршака». На самом деле оно было напечатано в журнале «Чиж» как стихотворение Хармса, и я помню, как Хармс читал его в Ленинградском театре юного зрителя.
О самом Николае Корнеевиче кроме того, что он сын Корнея Ивановича Чуковского, мы тогда ничего не знали. Он стал известен после выхода в свет в 1954 году его романа «Балтийское небо». В основу его были положены фронтовые будни защитников Ленинграда, среда которых находился и Николай Корнеевич. Он служил в одном из подразделений военно-морской авиации в районе Ладожского озера.
А тогда, в начале пятидесятых годов он был среди участников встречи писателей с московскими школьниками.
Его сообщение о Хармсе вызвало вопрос:
— А вы знали Хармса?
— Да.
— А правда ли, что Хармс был чудаком?
— Может быть. Так о нем говорили. А я, любя истинных чудаков, относился к нему прохладно. Почему? Мне казалось, что его чудачество какое-то деланное, придуманное.
Это был здоровый, рослый человек с холодными глазами. Выражение лица у него было всегда угрюмое. Звали его Даниил Иванович Ювачев. то он почему-то скрывал свою фамилию. Может, стыдился ее?! Не знаю. Помню, он уверял меня, что настоящая его фамилия Хармс. Потом называл какую-то двойную польскую и уверял, что происходит из крестоносцев, завоевавших Иерусалим.