Хирург
Шрифт:
– Да. Видел. А Агейкин со мной смотрел, он высказал мнение, чтоб подождать, посмотреть, понаблюдать. Его мнение – не надо торопиться.
– Агейкин. У него есть мнение по каждому поводу, а мыслей нет. Как у собаки – всегда есть желание поднять ногу у каждого столбика, но полить его зачастую уже нечем. Агейкин! Ему бы только порядок соблюсти. Ну и разозлил он меня сегодня. Сестер нет. Ночью была сегодня одна сестра, одна на семьдесят больных! Так вместо того чтобы думать, как помочь этой сестре и вообще найти выход, он орет на сестру за безобразия и упущения ее этой ночью. Упущение-то грошовое. «Сестер надо учить! Сестер надо воспитывать! Надо проводить с ними занятия!» Агейкин! Конечно, надо. Было бы только с кем.
– Евгений Львович. У меня еще одна просьба. В пятой палате больной с язвенным стенозом желудка отказывается от операции. Поговорите с ним, пожалуйста.
– В пятой? Это у окна? Блондин? Худой? Ладно, зайду. Зайду.
Доктор пошел в экстренную операционную, куда повезли больного.
К Мишкину подошла старшая сестра:
– Пришел консультант гинеколог.
– Вот видите.
А дело было так. Их постоянный консультант гинеколог, совместитель, никогда не приходил вовремя, а иногда и вообще не приходил. Когда ему говорили об этом, он ссылался на свою основную работу. Да и действительно не успевал, – у гинекологов в отделении очень много работы – поток. Когда он не приходил вовремя, но всю работу успевал сделать в меньшее время, ему все равно вычитывали из оплаты время, которое он не был. Эти полустихийные появления гинеколога были очень неудобны для отделения. Но найти другого консультанта не могли. Мишкин тогда и предложил старшей сестре, которая ведет ведомость зарплаты: «Пишите ему полностью, как будто он не опаздывает и бывает каждый раз». Старшая сначала испугалась: во первых, это не положено, во вторых, «это не так же», а в третьих, испугалась, что кто нибудь стукнет и ей будет начет, вычтут эти деньги из ее зарплаты. Но Мишкин уговорил под свою ответственность. Он предполагал, что гинеколог засовестится, когда получит все деньги полностью, и это будет самым эффективным ходом в их борьбе с гинекологом. Об эффекте ему сейчас сестра и сказала. Старшая была удивлопа и всем говорила об этом.
– Не говорите никому, – предупредил ее Мишкин. – Зачем вы все это раскрываете? Вам же все равно влетит, даже если он сейчас и ходит аккуратно. И потом, мы не знаем, сколько это продлится.
Подошла еще одна сестра:
– Евгений Львович, мыться на прободную можно.
– Иду, иду. Пусть начинает, пусть пока живот открывает. Так он и не успел дойти до ординаторской, кинуть тело в кресло, покурить да полялякать.
– Евгений Львович, вы будете Трошину перевязывать? Со свищом.
– После операции. Дренажи приготовьте.
– Дренажей нет, Евгений Львович. Нет совсем. «Дренажей нет! Вдруг пропали дренажи. Все время что-то пропадает. Почему? Производство их налажено давно. Куда пропали? На том и держится администрация. Если бы не надо было что-то беспрерывно доставать, создавать, организовывать, а только лечить – что б они делали?! А так и обязательства принимать легче, и обсуждать положение можно беспрестанно. Нет дренажей! Почему! Что ж, порежем системы для переливания крови. Вот беда! Другой дефицит создастся». Продолжая этот внутренний монолог, Мишкин вошел в операционную, и, как только сунул руки под струю воды и, по существу, уже включился в операционный настрой, все мысли о дренажах, дефицитах, администрации улетели вместе с водой в раковину.
Операция оказалась недолгой. Свежая язва на практически здоровом желудке у молодого человека. Зашили дыру, осушили живот и – «Вы, наверное, без меня живот зашьете. Можно мне уйти?».
– Да, конечно, спасибо, Евгений Львович.
Наконец-то Евгений Львович кинул, как он любил говорить, тело в кресло и закурил. Никого в ординаторской не было, и, наверное, он, как всегда, начал бы размышлять о чем нибудь несущественном и непрактическом или что либо вспоминать, как он чем-то стал или не стал, или кем бы и каким бы он мог стать или не стать, или как складывалось его детство и как он стал взрослым, или какие больные были у него похожие на сегодняшнего, или как можно было иначе сделать сегодняшнюю операцию; но, совсем нестандартно для себя, он вдруг стал вспоминать, как позавчера он сидел в компании своих приятелей и был среди них доктор, солидный хирург из одной клиники, который осуждал Мишкина за очень широкие показания к операциям, за расширение самих операций, особенно при раках; он считал, этот хирург, что такие операции расширяют показатели смертности, а больные эти в конце концов все равно обречены на смерть, так что нечего портить показатели отделения; он считал, этот хирург, что хорошие результаты Мишкина до поры до времени и что Мишкин со временем будет справедливо наказан, так как задача, взятая на себя, – лечить всех подобных больных, – с одной стороны, от большой гордыни, с другой стороны, погоня за синей птицей; он считал, этот хирург, он сказал, этот хирург, что при всем уважении к Дон Кихоту и почитании им, этим хирургом, таких людей он все равно не может согласиться с тем, что на мельницы надо нападать. И сейчас Мишкин с досадой вспоминал, что зачем-то он вступил в дискуссию и сказал, что борьба с мельницами это борьба с придумкой, с мифом, с ничем, а он, во первых, не борется, а лечит, и не миф, а реальные болезни. А хирург этот ему ответил, что он, этот хирург, считает мельницами, выдумками, мифом возможность выздоровления при таких запущенных формах рака, даже если технически удается все убрать и больные после такого вмешательства какой-то срок живут. На это Мишкин не знал, что ответить, потому как слова подобные, мысли эти сами по себе были мельницами, и Мишкин подумал, что оба они с разных сторон выступают как Дон Кихоты и оба против мельниц, но разных. И что оба они с уважением не любят того Дон Кихота, что сейчас против них и против их реальных иль воображаемых мельниц.
Хирург этот, по видимому, вдруг почувствовал победу в споре, поскольку Мишкин молчал, а он, хирург этот, не знал, что Мишкин при этом думал, так как хирург этот, когда смотрел на мельницу, видел мельницу, и, видя, что Мишкин молчит побежденный, продолжил свои точки зрения на хирургию и жизнь, он сказал, что
– Евгений Львович, у Игоря в палате мужик со стенозом от операции отказывается…
– Он мне говорил. Я зайду к нему.
– Вот он стоит около столика сестры и настаивает, чтоб его сейчас выписали. А сейчас уже поздно. Сестра не может.
– Как его зовут, не знаешь?
– Сейчас посмотрим в истории болезни. – Смотрит. – Вот, Сергей Федорович Панин.
– Остальное я все знаю про него.
Он вышел в коридор, увидел у столика сестры больного.
– Сергей Федорович, прошу вас, зайдите ко мне в кабинет. Зашли.
– Садитесь, пожалуйста. Сергей Федорович, сколько лет у вас язва?
– Пятнадцать.
– Обострения часто были?
– Раз в год приблизительно.
– В больницах много лежали?
– Раза четыре.
– Подмогало?
– С год после этого не было.
– А сейчас что изменилось?
– Сейчас рвота у меня.
– Каждый день? И боли?
– Нет. Болей нет. И рвота не каждый день.
– Отрыжка тухлым бывает?
– Это да.
– А при рвоте – еда вчерашняя, позавчерашняя?
– Вот что меня и удивляет…
– Значит, еда дальше не проходит, Сергей Федорович. А сколько это уже длится? Рвота?
– Около года.
– Вот видите. – Мишкин покачал головой. – Уже год. Похудели?
– За этот год похудел немного. Килограммов на пять.
– Это много. Прилягте, пожалуйста. Здесь щупаю – не болит?
– Нет.
– Ух, какой плеск. Вы слышите, Сергей Федорович, как в желудке плещется?
– Ну, слышу.
– Это значит, что плохо у вас проходит пища. От голода умереть можно.
– Да я ем.
– Вы-то едите, а вот до тканей не доходит. Судорог не бывает? Руки, ноги по ночам не сводит?
– Вроде нет, Евгений Львович. А может?.. Нет. Пожалуй…
– А может начаться, Сергей Федорович. И по рентгену видно, что у вас плохо проходит. Через сутки – почти половина бария в желудке остается. Боитесь операции?
– Да не так чтобы очень боялся. Но я сейчас совсем ничего. И болей нет.
– Когда уже будет «не ничего» – будет совсем плохо. Пойдемте со мной.