графоманка
Шрифт:
…На часах было около двух.
— Да что такое? — бормотала она недоуменно. — Что на тебя нашло, муж? Ты сходишь с ума, как на выборах. Ты что, захотел третьего ребенка?
— Боже сохрани. Третий ребенок — это уже рутина.
— А чего?
— А ничего. Во-первых, я тебя хочу. И именно размалеванную. Ты не умеешь краситься, а так в тебе проступает что-то женское.
— И во-вторых, ты давно не был в командировке. Появились внутренние резервы?
— Именно так. Так где же ты была?
— Ну, муж. Ты все равно мне никогда не веришь. Знаешь, была я
– “Сказки Венского леса я услышал в кино, — тихо запел муж, — это было недавно, это было давно…” Тебя, дорогая, познакомили с семьей! Это серьезно.
Ларичева пошла в душ, пообещав мужу вернуться через десять минут, и захватила журнал со стихами не совсем уже неизвестного Рейна. Журнал был оранжевый, квадратный и тяжелый. В нем было что-то, что отметало страх, бедность, вражду — в этом журнале была дореволюционная пышность и свобода людей от власти хлеба насущного.
Вольно было словам, которые плескались и неслись серебрянными струями, господи, кто им разрешил? Хотя они и не спрашивали. “Накануе старости и жизни Я хочу вам объяснить одно: Я был счастлив, ибо был в отчизне Самое последнее звено Вервия, что заплетал Державин, То, что Пушкин вывел к небесам. Никому по совести не равен, потому что все придумал сам…” Так и Ларичева тоже все сама придумала! Но где ей до этой вольницы.
Выключив душ, она побрела в комнату. Муж давно и сердито спал. Ларичева схватила гитару и покралась обратно в ванную. “Ты моя обида, ты моя осада, Никого не надо, ни за что не надо…” — шепотом запела она, перебирая струны. А часы показывали двенадцать. Самое время для личной жизни.
ТОРЖЕСТВО ГОРЯ
— Это никуда не годится, — проникновенно сказал Батогов.
В доме было тихо, чисто и холодно. Холодно до обморока, до нытья в суставах. А на дворе слепящее солнце, а на Ларичевой платье шелковое с шарфом… Что-нибудь с сестрой? Ее уже третий раз не видно… Страшно спрашивать. Кисти и ступни щипало, как будто их отсидели.
— Почему? — закричала Ларичева и сама вздрогнула. — Факты такие? Или нет? Вы про институт говорили? Говорили. Что поехали ради квартиры, так? Про то, как дом рухнул с квартирой, было? Было. Про Курск. Про диссертацию. Не говорили?
— Говорил. Но получается лишь перечень, поверхностный рельеф. А где авторский взгляд? Осмысление?..
— А тут получается два: Ваш и мой. Надо сделать один?
— А как Вы думаете? Выходит — рассказчик говорит и сам себя перебивает. — Батогов пристально смотрел прямо в лицо. — Здесь рассказчик Вы.
— Но это оттого, что наши оценки не совпадают! Для меня это обвал горных пород. “Тангейзер” Вагнера. Вы знаете, это врут насчет того, что он композитор арийской расы, писал для сверхчеловека. Это торжество горя такого высокого, что
— Не голые факты. Но и не голые эмоции. И то, и другое в разумных пределах.
— Все у вас разумно, все взвешено… Не могу.
Она вскочила и встала перед ним, сжимая руки.
— Не могу, слышите?
— Если у Вас такой внутренний отклик, значит, слова потом придут.
— Но что же сейчас?
— Сейчас не годится. Это не то.
Ларичева в своем неуместном в такой суровой ситуации шелковом платье годэ, как невеста на сватовстве майора и Батогов в старом свитере, тоже неуместном в нарождающемся лете, они были, как два обломка разных времен. Они смотрели друг на друга и, может быть, оба сопротивлялись той силе, которая их сводила и разводила.
— Значит, не то… — Она набрала в грудь побольше воздуха и бросилась вниз с горы. — А может, вам просто кажется? Всякий, кто впервые увидел свои слова в печатном виде, не узнает их и пугается.
— Не уверен. Я слишком много раз видел свои слова в печатном виде. У вас выходит совсем не то, что я говорил.
— Значит, это печатать нельзя, — она выговорила приговор сама себе.
— Нет.
— А новое мы писать пока не готовы? — усугубила она.
— Нет.
— Но Господи, Вы могли бы сформулировать то, что вы хотите? Говорите скорей!
Он молчал.
— Если бы я знал…
После этого все тормоза были сорваны, и она заплакала. Она хотела выбежать вон, но стукнулась о косяк и уронила свои неудалые рукописи. Кряхтя, он подобрал и подал их.
— Разве это так необходимо?
— А как же? Кто будет биться? Никто. Все умрут, и все забудется. Я не вынесу этого.
— Не можете бросить. Встряли в тему. Ах ты, незадача.
Он помолчал, заслоняя куревом пропасть, которая бесшумно проваливалась, проваливалась…
— Может быть, отложить это все на время?
— Но как я смогу приходить? Зачем это теперь, без цели?
— Ах, Вам предлог нужен. Внешне — все останется по-старому. Но мы будем просто разговаривать, если это… Это как-то…
— Но как же я могу? Это часть меня! Я не вру, не ошибаюсь. Я не умею писать документальную прозу. Но знаю — вы редкий человек. Хочу, чтобы другие знали.
— Остановитесь. Слышите? Пока.
— Ладно.
Она вышла и пошагала, и под светлыми сводами ее творческого горя ветер раздувал полы плаща и подол шахматно-цветочного годэ. Зря не спала столько ночей. Столько мук, чтобы прийти к нулю! Какой кошмар. “Ы-ы-ы”, — неумело плакала Ларичева и глотала, давясь, свое неумение. Ах, как сильно заболело сердце, и его тупое дерганье подсказывало Ларичевой, что она права. Они подождут, посидят, пораспивают чаи, потом он умрет, она умрет, и все будет хорошо. И никому больше в голову не придет убиваться черт-те знает отчего. Как смириться с этим? А он говорит — смирись…