Горение (полностью)
Шрифт:
– Верно, - согласился Дзержинский, изучая тонкое, с ранней сединой на висках, лицо поручика.
– Хорошо мыслите.
– Я продолжу?
– спросил Турчанинов.
– Да, да, извольте, - ответил Дзержинский; он поймал себя на том, что глаза этого жандарма понравились ему - в них не было потуги на внутреннюю постоянную игру, которая обычно свойственна чинам из департамента.
– Я пришел в этот кабинет после нашего поражения под Мукденом, пришел с открытым сердцем, ибо видел на фронте измену, граничившую с идиотизмом, государственное предательство пополам с тупостью. Я пришел
– Мы поднимаемся.
– Вы - на других позициях, вы радикальны в той мере, какую я не приемлю. Вы хотите разрушить все, что создавалось веками, а мне, русскому интеллигенту, слишком дорога культура моей родины.
– Кто вам сказал, что мы собираемся разрушать культуру? Наоборот, мы хотим дать ее народу; ныне культура принадлежит тем, кто не очень-то ею интересуется - корешки подбирают в тон к обоям, или живопись, чтоб соответствовала интерьеру.
– Зачем же пугаете: "мы старый мир разрушим до основанья"?
– Основанье - это форма собственности. Культура здесь ни при чем. Разрушать культуру прошлого могут вандалы, мы же исповедуем интеллигентность, как проявление духа человеческого.
– Вы - допустим. Но ведь вас - мало. "Вас" - я имею в виду Дзержинских.
"Лихо он меня подвел к разговору, - спохватился Дзержинский, - ай да поручик!"
Турчанинов, видимо, понял собеседника - поморщился:
– Феликс Эдмундович, я вас не ловлю. А сведения о вас доставляет, в частности, - он понизил голос, чуть подавшись вперед, - Цадер, друг Пилсудского и Гемборека; как-никак вместе в тюрьме сидели. Это - аванс, Феликс Эдмундович, я вам государственную тайну открыл, меня за это должны упрятать в Шлиссельбург...
– Вы получили разрешение столоначальника на то, чтобы о т к р ы т ь? спросил Дзержинский.
– Странно мне слышать эдакое от вас, Феликс Эдмундович, - задумчиво ответил Турчанинов и повторил, вздохнув: - Странно. Кто из столоначальников даст такого рода разрешение? Кто рискнет? Кто осмелится разрешить мне открыть имя подметки?
– Чье имя?
– "Подметка" - так мы называем провокаторов. Цадер - "подметка".
– Кто еще?
– Среди социал-демократов, по моим неполным, естественно, данным, работает девять провокаторов. В ППС - около двух десятков.
– Фамилии помните?
– Клички знаю. Фамилии никому не известны, кроме тех, кто в е д е т.
– Сможете узнать?
– Позвольте ответить вопросом на вопрос - для чего?
– Чтобы открыть мне.
– Убеждены, что выйдете из тюрьмы?
– Убежден.
– А я - нет. Вам не дадут д о ж и т ь.
– Что предлагаете?
– Бежать надо, - убежденно ответил Турчанинов.
– С моими данными бежать. Тогда - и мне рисковать будет смысл. Иначе - меня погубите вместе с собою, а сие - невыгодно для вас, сугубо
– Ответьте, пожалуйста, какой вам резон помогать нам?
– Резон прост - являясь в конечном счете вашим противником, я хочу помочь вам стать сильным тараном в борьбе за м о ю, а не в а ш у Россию.
– Значит, заключаем соглашение по тактическим соображениям?
– Именно.
– Жаль. Я бы с удовольствием заключил с вами договор по соображениям стратегическим - наивно пытаться сохранить то, что прогнило изнутри, лишено веры, общности интересов, лишено, если хотите, идеализма.
– Феликс Эдмундович, скажите, вы часто ощущаете страшное чувство одиночества?
– неожиданно спросил Турчанинов - словно ударил ногой в печень.
Дзержинский увидал перед собою иные глаза: зрачки сейчас расширились, словно Турчанинов принял понтопону, был в его страшноватых глазах тот интерес, который свойствен человеку, ставшему игрою судеб хирургом и зарезавшему первого своего больного на бело-кровавом операционном столе.
– А что вы называете "одиночеством"?
Турчанинов ответил потухшим голосом - ослаб от постоянного внутреннего напряжения:
– Одиночеством я называю о д и н о ч е с т в о.
Теперь Дзержинскому было важно продолжить разговор - что-то такое приоткрылось в поручике, что надо было рассмотреть, размять, исследовать со всех сторон и понять - до конца точно.
– Это тавтология, - задумчиво, после долгой, н а н о в о изучающей паузы, ответил Дзержинский.
– Одиночество, по-моему, другое. Одиночество - это если ты чувствуешь свою ненужность.
– И всё?
– В общем - да. Могу развить: одиночество проистекает от вспыхивающего в тебе недоверия к сущности бытия, - жизнь довольно часто радует нас нелепыми обманами: ждешь одного, получается совсем иное. Тогда перестаешь верить себе, своему мыслительному аппарату - "отчего дался в обман?". Здесь граница, водораздел, Рубикон; отсюда можно впасть в мистицизм, решить, что все за тебя отмечено, взвешено, решено и ты лишь пустая игрушка в руках таинственного рока. Тогда лучше не мыслить, а просто-напросто существовать, поддаться, плыть...
– Неужели и у вас такие мысли бывают, Феликс Эдмундович?
– Ничто человеческое не чуждо мне, Андрей Егорович, - ответил Дзержинский, чувствуя внутри тяжесть и обидную, тупую боль.
...Казимеж Гриневский встретил Дзержинского возгласом:
– Пришедших от смерти приветствуют побывавшие у нее в гостях!
– Настроение поправилось?
– Вполне. Спасибо вам. Соседи простучали в стеночку, что вы - Юзеф.
– А вы?
– Я Гриневский, пэпээс, лютый враг социал-демократов.
– Завтракал, лютый враг?
– Да. Вашу пайку к стене положил и два моих куска хлеба сверх - как гонорарий за медицинскую помощь; сам жевать не могу.
– Спасибо.
– Не били?
– Нет.
– Хотя да, вас, агитаторов, не лупят, это только нам достается.
– Я наспорился, браток, предостаточно. Спать хочу.
– Одеяло берите, я уже согрелся.
– Правду говорите?
– Истинную.
Дзержинский взял свое одеяло, лег на койку, укрылся до подбородка.