Эрон
Шрифт:
Закатный Аггел поймал ее у самой земли.
И они снова взмыли над временем.
— Никогда не отталкивай чашу Грааля.
— Но почему, почему ты оставил меня? — рыдала Наддин, утыкаясь лицом в зеркальную ямку на мужской шее. Там, на ангельской коже, отражалось ее зареванное лицо, искусанные губы.
— Как раз наоборот: ты первой оттолкнула чашу в даре давания.
— Просто ты слаб, слаб… — метались слова у ее сердца.
— Тогда оглянись.
И она оглянулась и увидела Аггела в полной силе: дивный и грозный, он исполином поднимался над линией горизонта, облачный, грозовой, снежный, сверкающий истиной, с плечами из голосящих стай певчих птиц, с крыльями грозы и очами грома, с ногами, как огненные столпы, и по телу заката пробегали зигзаги молний и капал огонь. И он поставил правую ногу свою на море, а левую — на землю и прошептал ей о том, что времени больше не будет. Но шепот
— Не бойся, это я, Аггел — Седьмой Ангел Света.
Я не боюсь, подумала она.
— Выходит, у романа счастливый конец, — сказала она.
— Да, — ответил Аггел, — смерть не расплата, расплата — рождение. Все мы временно живы, но вечно смертны. И в смерть вложено больше сил, чем в рождение, потому что только смерть беременна жизнью, а жизнь — всего лишь предсмертна.
Выходит, в смерти я буду всегда, подумала она с наслаждением.
— Залогом жизни, — добавил Аггел.
Заходящее солнце играло на крыльях Наддин, отлитых из зеркального снега. Они облетали бесконечное полушарие младенца, прильнувшего к вселенской матке. Там, в багровой медленно вязкой мгле рассвета круглились очертания розовой вечности, сосущей оттопыренный пальчик. Глаза младенца были сонно открыты и следили за полетом неспящих. Их млечный перламутр сладко и остро мерцал из нежных глубин заботы. Морская вода набрасывала на плод струистую пенную сетку. В белках младенца отражалась пернатая гряда небесной синевы. Уверенность мира в себе была неисчерпаемой.
— В запасе остался всего один взгляд. Последний, — сказал Аггел голосом птиц, — тридцатый.
— Что ж, посмотрим на Бога.
И мир сразу погас.
— Бог открыт, — прошелестело во мгле, — это мы закрыли глаза.
— Ты что-нибудь видишь, Аггел?
— Нет, я только лишь знаю. Он стоит на месте. Он вовсе не ангел, главное в ангеле — поступь, шаг, а не вездесущность: ангел же может ходить везде: по воде, по времени, как Христос, он может смежить веки, закрыть глаза. А у Бога нет век, нет и легкой походки. Он всего лишь стоит, вечно стоит на своем.
— И все же, Аггел, я кое-что вижу. На обратной стороне век.
— Что? — задал Аггел первый и последний вопрос. Вопрос в темноте.
— Мне снится что-то вроде человеческой маски из жидкого золота. По ней бьют капли дождя с градом. И все лицо покрыто тысячью золотых брызг.
— Это он, — уверенно сказал Аггел, — так он виден, когда отвернется. Но от взгляда его не уйти.
— Мне даже что-то вроде бы слышно.
— Это слышно как «ффар!»
— Да, ффар! И так звучит снова и снова.
— Это капель из слов творения. Каждый всплеск — это жизнь человека: так, играя, дитя забрасывает галькой и смыслом океан бытия.
— Я никогда не слышала более печальных игр, Аггел.
— …и ангелы взыскуют света. Я вижу чистую реку жизни, светлую, как кристалл. Следую за кротким потоком. Но жажда глаз неутолима, как жажда крыльев. Мой лет превращает течение благодати в стрелу Улисса, пущенную в Улисса. Молитвы! Чаю смирения сложенных крыл, жажду боготворить Творца, чаю обожествлять Бога. Чаю вечери о благодатной Деве, чаю мольбы…
— Аминь.
В ответ камешек плюхает в вечность:
Ффар!
Берег скитальца
Но то, что не могут разглядеть герои, даже о крыльях, легко различает творец и видит в смутной ладошке играющего божества не просто камешки, а три голубые градины, вот они брошены в космос, вот они, вращаясь вокруг оси, застывают над бездной, имена их известны — это Уран, Нептун и Плутон, три планеты на краю солярного диска Солнечной системы, три последние мишени на пути также известного бессонному читателю скитальца, речь о Вояджере, — о январе, затем речь об августе, и наконец речь о феврале… в январе тысяча девятьсот восемьдесят шестого года американский Вояджер-Одиссей медленно пролетел мимо Урана, где земным глазам — не без трепета — впервые открылся истинный вид на планету. Считалось, что Уран имеет пять спутников: Титаник», Оберона, Ариэля, Умбриэля и Миранду. Оказалось ровно на десять больше!
Но еще больше космических чудес караулило землян впереди, два года спустя, когда, преодолев очередную межзвездную пропасть, стальной скиталец подлетел к последней цели своей двенадцатилетней одиссеи, к долгожданной космической Итаке, к Нептуну. Цвет его был как у Земли, голубым, но то был не цвет живой воды, а едкий колер метана. В центре диск планеты был украшен исполинским темным пятном, очертаниями похожим на глаз, закрытый облачным веком. Величина грандиозной вежды превышала размерами Марс. Вблизи панорама жидкого гиганта — в лассо из пяти чернейших колец — ошеломляла размахом океанских страстей.
Панорама Нептуна и его окрестностей в очередной раз наглядно и безжалостно подтвердила меру предыдущего незнания. Обзирая длиннофокусным объективом нептунианский театр гнева, Вояджер открыл, что вокруг планеты не два спутника — Тритон и Нереида — как значилось в учебниках по астрономии, а восемь. Повторялась история с неожиданностями Урана. Но на этом сенсации не кончались — око скитальца Улисса натыкается на драгоценность изумительных пепельно-розовых валеров — это шар нептунианского спутника Тритона. И что же? Неужели планета? Его вид настолько хорош, что Пасадена дает целый залп радиосигналов по бортовому компьютеру станции, и, меняя заданный прежде маршрут, стальной скиталец пикирует к небесному чуду света. Вблизи Тритон выглядит еще краале — на фоне чернильнейшей бездны перед очами землян повисает изумительное яйцо, выточенное из итальянского мрамора, все в тончайших прожилках красоты, в пестро-блеклых пятнах штамбовой розы; кажется, что оно озарено земным солнцем, процеженным через зелень свежей омытой листвы и нетленный огонь лепестков. Наконец, экватор Тритона украшает голубой перелив. Единственный по-настоящему безмятежный голубой цвет, увиденный Вояджером за 12 лет ночной одиссеи. Дальше больше. Оказывается, Тритон окружен атмосферой, что простирается на восемьсот километров, — хотя он меньше Луны и, наконец, это планета.
Вояджер облетел новый внезапный мир — увы, он необитаем. Мы окончательно остаемся одни в Солнечной системе: ледяной вулканизм, сверкающие гладкие равнины, острова замороженного метана, отлакированные до глубокого блеска долины, каток отчаяния, зеркало без отражений, панцирная сеть безмолвия, разорванная одним единственным воплем — гигантским гейзером, выбрасывающим на высоту восьми километров красновато-черную суспензию, похожую на венозную жилу. Что это? Вопль, проклинающий тщету миротворения, или крик ледяного младенца, только что отрезанного от пуповины? И все это цветение красоты и кипение страстей таилось на самом краю солнечного времени, в глубине преисподней, на расстоянии почти пяти миллиардов километров от Земли, на дистанции в 12 лет исполинского перелета, где глаз человека уже не различит Солнца среди россыпи прочих звезд! Вот что поражает — глубина и Красота любой точки миропорядка.
Последний взгляд романисту вольно бросить на все три металлические искорки, которые посверкивают в окрестностях того призрачного вихря, который мы наивно называем диском Солнечной системы… Первая пылинка стали — незабвенный «Пионер-10». Автор легко находит его за орбитой Плутона. Бедный пионер! Он все еще продолжает свой гибельный полет через вечную пропасть вселенной. Его восьмиваттный передатчик давно умолк — иссяк радиоизотопный источник питания. Параболическая антенна потеряла прицел на Землю. Последний раз его глухой шепот был слышен в 1991 году. Холодно. Темно. До ближайшей цели — звезды Барнарда — два миллиона лет мертвого полета. Дует слабый солнечный ветер — поток фотонов — но его света не хватит, чтобы разглядеть металлическую дощечку, на которой когда-то давным-давно были выгравированы координаты Земли, математические формулы и контуры мужчины и женщины. Неужели когда-то у этой призрачной стали был могучий щедрый старт грохота и огня в начале романа, в час рассвета над мысом Канаверал?