Двое в барабане
Шрифт:
Этими "листьями" писатель зримо подчеркивал полную непригодность мечиков делу революции.
Какой могла быть жалость, когда вырезают пятиконечные звезды на спине молодого бойца-дальневосточника Бонивура, сжигают в паровозной топке главкома Лазо.
Правда, Сталин так до конца и не сумел разобраться, как военспец такого ранга, единственный за гражданскую войну, угодил в руки японцев. Но это была не тема романа.
А если уж говорить об упреках автору, то лишь в недостатке бдительности, проявленной никудышным, по большому счету, командиром
Грамотный руководитель, имеющий маломальский военный опыт, при любой ситуации не назначил бы дозорным такого нытика, как Мечик, тем более первым дозорным.
За такой промах Левинсон был достоин трибунала. О подобных деятелях Сталин говорил еще в свою бытность в Закавказье: "Или дурак, или подлец".
Конечно, он прекрасно понимал позицию Фадеева. То, что было ошибкой с военной точки зрения, оправдывалось художественной задачей писателя.
Товарищу Фадееву пришлось приписать существенную промашку уважаемому им руководителю, чтобы завершить разгром Мечика, пригвоздив к позорному столбу.
Писатель Фадеев не первый корректировал правду жизни в пользу художественного вымысла. Цель вполне оправдывала средства.
Отдавая должное многим страницам романа, Сталин высоко оценил придуманный писателем финал. Не последний абзац, как бы приоткрывающий перед уцелевшими бойцами перспективу светлого будущего, а строчки, касающиеся Мечика.
Сталину было известно, что, работая над "Разгромом", Фадеев сначала предполагал дать Мечику застрелиться. Но потом справедливо решил, что тот не заслуживает такого конца.
В окончательной редакции романа Мечик, достав наган, испытывает ужас и, как точно указывает Александр Александрович, "чувствует, что никогда не убьет, не сможет убить себя, потому что больше всего на свете он любил все-таки самого себя - свои страдания, свои поступки, даже самые отвратительные из них".
Сталин припомнил споры с писателем Фадеевым о субъективном и объективном в литературе. В "Разгроме" эти теоретические понятия обрели конкретный смысл. Субъективно, автор сохранил Мечику жизнь, чтобы лишить его ореола мученика.
А объективно, оставив в живых, призывал партийцев и беспартийных к постоянной бдительности, беспощадной схватке с затаившимися в душах врагами. Как говорится в народе: "Бей своих, чтоб чужие боялись".
Хотя Сталин знал, откуда появилось имя Мечик, ему нравилось пусть случайное, но точное попадание в цель. Мечик напоминал слово "меченый", то есть человек с особой отметиной, которого легко распознать среди других и в себе. Дезертир и предатель не мог безнаказанно раствориться в гуще масс. Его приметы и особенности были подробно и тщательно указаны писателем.
Теперь никого не должны были обмануть так называемые библейские добродетели, которыми мечики прикрывались, как фиговым листком, их изворотливый ум, образованность, честность, храбрость, буржуазная порядочность, бесклассовое чувство жалости и милосердия.
Счастливая находка
Как рачительный хозяин,
Партия постоянно нуждалась в оздоровлении рядов. НЭП, крестьянская интервенция в город исказили истинно пролетарское сознание. Стяжательство и мещанская расхлябанность разъедали большевистские шеренги.
Партийные "чистки" делали свое дело, освобождая партию от чуждых элементов. Но такие рукопашные сшибки шли больше от разума, чем от души. Зло искали в ком угодно, но не в самих себе.
Фадеев указал качественно новое направление партийного очищения. Надежной помощницей традиционной критики должна была стать совершенно новая форма партийной жизни.
Не без гордости товарищ Сталин признал себя соавтором нового метода и автором его названия.
Он знал, как редко удавалось вводить в обиход русского языка новое слово, и испытывал душевный подъем от собственной находки.
Конечно, глагол "тушеваться", придуманный Достоевским, прошел проверку временем. Но рожденному сталинской фантазией существительному "самокритика" тоже предстояла долгая и заметная жизнь.
Он сознавал, что счастливую идею ему подсказали роман Фадеева и его собственное религиозное прошлое. Поразмыслив, товарищ Сталин вынужден был признать и влияние Льва Толстого с его теорией самоусовершенствования.
Прошлое держало за фалды крепко.
Но у слова "самокритика" автор значился в единственном числе. Это понятие, как форма партийного покаяния, было ближе коммунистам из рабочих и крестьян, чем ругательная критика, так как почти все они вышли из купели с нательным крестом.
В душе Сталин был доволен, что "церковь хоть на что-то полезное сгодилась".
Естественно, менялось не только содержание, но и сама форма покаяния. Из келейного, индивидуального оно становилось общественным, публичным. Попов заменяли первички, бюро, съезды, КПК и т. д.
Правда, благолепие пропадало, исчезали надземность, песенный лад, к которым Сталин оставался, как ни странно, неравнодушен.
Не без доли иронии произносил иногда незабытые строчки: "Дай мне, ангеле, покаяться. О, друзи мои любезные, помолитися по мне грешному о святому ангеле. Да покаюся дел своих злых. Не устраши меня маломощного. Напии мене, ангеле, чашею спасения. Дай мне, ангеле, час покаяться. Аминь!.."
Товарищ Сталин знал истинную цену церковному покаянию, когда верующие с легкостью школяра грешили и каялись, каялись и грешили. Такая самокритика его не устраивала. Речь могла идти о качественно новом покаянии, пример которого так ярко и убедительно подал писатель Фадеев в своем историческом романе.