Дверь в стене
Шрифт:
Он опять начнет рассказывать мне обо всем. Что он чувствует, и чего он не чувствует, и как иногда у него возникает надежда, что «это» понемножку проходит. И обязательно ввернет этаким заискивающим, приторным голоском:
– Секрет не выдавать, а? Ведь если кто узнает – какой стыд! Будешь, знаете, выглядеть дураком. Ползает по потолку и тому подобное…
А теперь – как бы улизнуть от Пайкрафта, который занимает исключительно выгодную стратегическую позицию между мной и входной дверью…
1903
Дверь в стене
1
Лайонел
Он говорил с такой простодушной убежденностью, что заразил ею и меня, однако на следующее утро, проснувшись у себя на квартире и припомнив вчерашнее, я отнесся к истории совсем иначе. Лишенная обаяния его неспешного проникновенного голоса в приглушенном сиянии настольного абажура, которое выхватывало из таинственного полумрака наш далекий от обыденности уютный мирок со сверкающими бокалами и серебром на белоснежной скатерти, она казалась совершенно невероятной.
– Да это же мистификация! – воскликнул я. – Ловко, ничего не скажешь. Вот уж от кого не ожидал!
После, сидя в постели и прихлебывая утренний чай, я поймал себя на том, что стараюсь объяснить озадачивший меня привкус реальности в неправдоподобных воспоминаниях Уоллеса его попыткой передать… донести… воспроизвести – не могу подобрать точного слова – свои мысли и переживания, о которых по-иному не расскажешь.
Впрочем, теперь в такого рода объяснениях нет нужды. Всякие сомнения отпали, и я верю, как верил, когда слушал Уоллеса, что он искренне стремился открыть мне некую потаенную правду. Видел ли он что-то сам, или ему показалось, обладал неким бесценным даром или стал жертвой собственной фантазии – гадать не берусь. Даже обстоятельства его смерти, окончательно развеявшие мое неверие, не пролили на это свет.
Пускай читатель решает сам!
Не помню уже, что побудило к откровенности столь замкнутого человека, случайное ли мое замечание или упрек. Скорее всего, последнее – в связи с одним крупным общественным движением, когда он, по моему мнению, проявил слабость и не оправдал моих надежд.
Тут у него и вырвалось:
– Не до того мне было… – Он помолчал. – Да, не справился я… совсем о другом думал. Видишь ли, Редмонд, меня преследует нечто странное… нет, не духи или привидения. Оно мучает меня, томит, омрачает жизнь…
Он запнулся в смущении, которое свойственно нам, англичанам, в разговорах о чем-нибудь трогательном, печальном или прекрасном.
– Ты ведь окончил колледж Святого Ательстана? – спросил он, казалось, совсем некстати. – Так вот…
Он снова помолчал, после чего, вначале сбивчиво, а потом все непринужденнее, заговорил о главном секрете своей жизни – навязчивых воспоминаниях о неземной красоте и блаженстве, от которых сердце полнилось неутолимой тоской, а мирская жизнь казалась скучной и бессмысленной.
Теперь, когда я владею ключом к тайне Уоллеса, мне сдается, что о ней можно было догадаться по его лицу.
Однако время от времени интерес к жизни в нем все же пробуждался. Когда Уоллесу удавалось сосредоточиться, он достигал исключительных успехов. В самом деле, его карьера сплошь состояла из блестящих удач. Он давно превзошел меня на голову и достиг такого положения в обществе, о котором я не мог и мечтать.
Ему не исполнилось и сорока, но, говорят, будь он жив, занял бы высокий пост и, скорее всего, вошел бы в состав нового кабинета. В школе он превосходил меня безо всяких усилий, словно иначе и быть не могло. Учились мы почти все годы вместе в колледже Святого Ательстана в Западном Кенсингтоне. Поступали на равных, а окончил он в блеске наград и высоких оценок, значительно меня опередив, притом что и сам я успевал вроде бы неплохо. Тогда же, в школе, я и узнал впервые о той двери в стене, о которой во второй раз услышал от самого Уоллеса всего за месяц до его смерти.
Для него, во всяком случае, она была реальной дверью в мир бессмертных сущностей за реальной стеной – как я теперь совершенно убежден.
Появилась эта дверь в его жизни еще в раннем детстве, когда ему было лет пять или шесть. Помню, как во время своей исповеди он неторопливо и серьезно рассуждал, прикидывая точную дату.
– Там был дикий виноград, – говорил он, – весь багряный в янтарном солнечном свете, такой яркий на фоне белой стены. Я заметил его невзначай, сейчас уже не помню толком этот момент… А еще листья конского каштана перед зеленой дверью на чистом тротуаре – с желтыми и зелеными пятнами, но не бурые и не грязные, должно быть совсем недавно опавшие. Выходит, дело было в октябре… Я каждый год их высматриваю, так что знаю точно. Если все так, было мне тогда пять лет и четыре месяца…
По словам Уоллеса, он был развит не по годам: начал говорить необычайно рано и вел себя настолько благоразумно и по-взрослому, что пользовался большей свободой, чем многие семилетние и даже восьмилетние. Мать его умерла, когда ему было два года, и ребенок рос под присмотром не слишком строгой и бдительной гувернантки. Суровый и вечно занятой отец-юрист уделял сыну мало внимания, но возлагал на него большие надежды. Наверное, при всей одаренности мальчика жизнь казалась ему скучноватой, и вот однажды он отправился бродить по городу.
Как вышло, что взрослые упустили ребенка из виду, и по каким улицам Западного Кенсингтона он шел, с годами безнадежно стерлось из его памяти, но белая стена и зеленая дверь запечатлелись очень ярко.
От тех далеких дней осталось также воспоминание о странной притягательности той незнакомой двери, желании отворить ее и войти, которое возникло, едва он ее увидел. В то же время он был твердо убежден в неразумности, а может, и предосудительности такого поступка. И вот самое любопытное: он знал совершенно точно – если память не решила над ним подшутить, – что дверь не заперта и войти в нее можно свободно.