Двенадцатый год
Шрифт:
– Как же, ваше высокопревосходительство, я помню, как вы гнались за ним через нашу Малыковку, что ныпе городом Вольском называется, - говорил Злобин, читая потухшие глаза оживающего поэта.
– Да, да, хорошее то было время, - бормотал Державин, качая головой, - я говорю хорошее не по отношению к России, а ко мне... молод я тогда был... а теперь...
– Да, точно - тридцать восемь лет прошло с той поры... много воды утекло в море... многонько... Я помню это так, словно бы оно вчера было: красивый гвардейский офицер...
– Это я-то... да, да, был
– Вы и теперь бодры, ваше высокопревосходительство, - поправился Злобин, - духом все молоды, и дело у вас из рук не вывалится...
– Да, да, дело... это так...
– И перо стихотворное...
– Да, да... и перо... и перо...
– У меня ваша ода "Бог" золотом отпечатана на аршинном лександринском листе - на стене за стеклом - в золотой раме...
– Да, да, как зерцало, - бормотал старик, и глаза его как бы оживали.
Но Злобина занимала не ода "Бог" и не то, как Державин когда-то "гнался" за Пугачевым (в сущности, молодой поэт от него сам улепетывал); это была припевка к делу, его занимавшему, и этой припевкой он хотел расшевелить дряхлого министра юстиции, напомнив ему о молодости и о стихах.
– А что слышно, ваше высокопревосходительство, о Михаиле Михайловиче Сперанском?
– спросил он как-будто мимоходом, но не глядя на собеседника своими читающими глазами, а уставив их на свои сапоги, словно бы они представляли теперь особенно любопытное зрелище, любопытнее даже вида заката солнца с пуэнта.
При этом вопросе Державин немножко встрепенулся, отодвинул от себя недопитый бокал и исподлобья посмотрел на Злобина, который усердно созерцал свои сапоги.
– О Сперанском... да пока ничего внимания достойного не слышно... Выслан он на жительство в Нижний, и при сем тамошнему губернатору сообщено, что государю императору благоугодно, дабы одному тайному советнику Сперанскому оказываема была всякая пристойность по его чину.
– Так, так... вить государь у нас по доброте-то своей ангел во плоти, - тихо говорил Злобин, все еще созерцая свои сапоги с бутылочными голенищами.
– Так, значит, он там не в стеснении...
– Надо полагать... Только надзор за ним строгий: губернатору вменено в неуиустительную обязанность доносить Балашову обо всем замечатрльном касательно Сперанского и о всех лицах, с какими он будет иметь знакомство или частные свидания.
– Так-с... И Злобин перенес свои читающие глаза с сапогов на бокал Державина, долил его, пододвинул и как-то наивно глянул в глаза собеседника.
– Так-с... знакомство, свидание... и, поди, переписка...
– Да, разумеется... письма его, а равно и к нему, от кого бы то ни было, велено представлять в подлиннике к Балашову ж, для доклада государю.
При последних словах Злобин сделал такое движение, как будто бы у носа его завертелась муха и он от нее откинулся.
– Вот как-с!..
– Да, осторожно... следя и за перепиской его служителей, родственников и иных лиц, дабы не было передачи ему и пересылки его писем под чужими адресами.
–
– Нет, это не мое дело - не дело министра юстиции... Балашов говорит, что он ведет себя скромно, тихо, но ни у кого не бывает.
– Удивления достойно!.. Просто не знаешь, что и подумать... Уж не Бонапарт ли этот замешался тут?
– говорил Злобин, снова глядя в глаза Державина и читая их, но вычитать ничего не мог.
– Бонапарт... думают и это, думают и другое...
– Нет, ваше высокопревосходительство, коли бы Бонапарт, то есть какая ни на есть измена, - не так бы поступили.
– А, Вася! Нимфа Эгерия в шлеме и латах! Что это вначит? послышалось восклицание позади Державина и Злобина.
Они оглянулись.
Восклицание сделано было Тургеневым, который за соседним столом сидел рядом с Карамзиным, а против них на чугунном решетчатом со спинкою стуле грузно помещался Крылов, завешенный салфеткою, как ребенок за обедом, и тыкал вилкою в огромный кусок какой-то рыбы с зеленью. Относилось же восклицание Тургенева к молодому человеку, одетому в только что появившийся тогда ополченский мундир - серый русский кафтан с красным широким поясом, шаровары в сапоги с высокими голенищами и картуз с крестом. В молодом человеке нелегко было узнать того цыгановатого, задумчивого и робкого юношу с черными глазами, которого мы видели на пуэн-те пять лет назад, - он значительно возмужал. Это был Жуковский, уже составивший себе известность элегиею "Сельское кладбище" и другими глубокопоэтическими, больше грустными и унылыми, чем оживляющими, но всегда очень сердечными стихотворениями. Смотрел он по-прежнему робко и задумчиво.
– Иди, иди, дай взглянуть на тебя, скромная нимфа, - продолжал Тургенев.
– Что это ты?
Жуковский подошел и молча со всеми поздоровался, как со старыми знакомыми. Крылов, взглянув на него, так и остановился с недожеванным куском во рту.
– А я тебя нарочно ищу, - заговорил Жуковский, ласково и как бы грустно глядя в глаза Тургеневу.
– Я приехал проститься - я тороплюсь ехать...
– Куда? сейчас?
– с изумлением спросил Тургенев.
– Да, сегодня же - в Москву.
– Да что с тобой! Ты точно на свидание с Нумой Помпилием торопишься...
Жуковский хотел улыбнуться, но не мог. Нижняя губа его как-то дрогнула.
– Я еду в ополчение - я не могу здесь оставаться... такое ужасное время... Наполеон к Москве идет...
– А Сила Богатырев на что?
– уставился на него Крылов, глотая свою вкусную рыбу и облизывая губы.
– Они с Ростопчиным шапками его закидают.
Крылов говорил как бы серьезно, но "воровские" глаза его зло над кем-то смеялись. Карамзин, напротив, с любовью смотрел, часто моргая глазами, на взволнованное лицо молодого поэта и как будто думал о чем-то другом, далеком, которое он ясно видел своими моргающими глазами, когда никто другой этого не видел.