Дети века
Шрифт:
После каждой выходки воспитанника, доктор ломал руки, а на другой день снова предавался обычной надежде.
Окончив, неизвестно, впрочем, каким образом, курс в университете, Валек возвратился домой и тунеядствовал. Милиус приходил в отчаяние, но когда все его доводы и убеждения оказались бесполезными, когда воспитанник и не думал избрать какой-нибудь род деятельности, доктор предоставил все времени. Валек исправно утаптывал мостовую, проводил время в болтовне и за бильярдом, ругал свет и людей, жаловался на судьбу и по-прежнему ничего не делал. В таком
Не любя проводить время праздно, едва он успел немного отдохнуть, как взял новую французскую физиологию, в которой лежала закладка, и собирался заняться чтением; но вдруг тихо отворилась дверь и в комнату вошел бледный, согнувшийся, с кислой миной и с закуренной сигарой Валек Лузинский. Одежда его и приемы доказывали, как бесцеремонно обходился он со своим благодетелем. Он вошел без жилета, без галстука, в одном только летнем пальто, и едва кивнув головой, начал молча прохаживаться по комнате.
Доктор, который знал его с детства, едва только взглянул на него, как тотчас же догадался в чем дело. Он, может быть, с умыслом не отзывался первый, ожидая вопроса, и начал медленно разрезывать деревянным ножом дальше страницы книги.
Валек то зевал, выглядывая без цели в окно, то ожидал, чтоб Доктор побранил его или обратился к нему с вопросом, и, как избалованное дитя, сердился, что на него не обращали внимания. Милиус был в каком-то более суровом настроении, нежели обыкновенно.
Так прошло с четверть часа. Наконец Валек, нахмурившись, остановился против доктора и сказал сухо:
— Вы даже не взглянете на меня, отец, а я нездоров.
— Нездоров? — спросил доктор, подняв голову. — Что с тобою?
— Разве же я знаю? Чувствую только, что нездоровится.
Милиус протянул руку.
— Дай пульс, — сказал он холодно.
Пощупав пульс, он опустил руку воспитанника и покачал головою.
— Болен! — прошептал он. — Желал бы я, чтоб все мои пациенты находились в подобном положении.
Валек пожал плечами.
— Чем же я виноват, что ваша глупая медицина не может угадать моей болезни?
— Мне кажется, однако же, что ты глупее медицины, — отвечал Милиус. — Истинную болезнь медицина угадает всегда, хота иной раз и не может определить ее причины; но хочешь, я скажу, в чем заключается твоя болезнь: в лени и самолюбии.
Валек снова пожал плечами.
— Старая песня, — сказал он. — Пора бы вам выдумать новую, а эта начинает мне надоедать, потому что столько лет уже ее слышу. Не все люди созданы одинаково; я не такое животное, как другие, и болезнь моя в душе.
— Очень хорошо, правда, — согласился доктор. — Но при болезни души нет другого медика, кроме собственных сил. Я посоветую тебе лекарство: примись за труд, определи цель жизни, спустись с облаков фантазии на землю, живи, как другие, и будешь здоров и счастлив, насколько возможно человеку.
Валек улыбнулся.
— Как другие! Как другие! — воскликнул он. — Именно в том вы и ошибаетесь,
— Слышал я не раз от тебя эти ребячества, — сказал доктор, — но из любви к тебе никогда не хотел обращать на них серьезного внимания. Симптомом болезни, на которую жалуешься, и служит то, что мы считаем себя лучше других. Ты положительно принадлежишь к обыкновенным, к самым даже обыкновенным людям, и тебя сгубит то, что считаешь себя каким-то избранным.
Валек, видимо, рассердился.
— Я считаю себя избранным! Нет, я не считаю себя, а действительно — я избранник! Я чувствую в себе гений; а тунеядство, в котором вы меня упрекаете, есть необходимое условие его развития и зрелости. Я обязан лелеять его в себе, а не убивать: иначе поступил бы хуже самоубийцы. Да, принадлежу к числу избранных, которые призваны властвовать, потому что они наделены гением и чувствуют себя выше толпы.
С сожалением посмотрел на него доктор.
— Что же дальше? — спросил он холодно.
Валек быстро ходил по комнате.
— Да, — сказал он, — я имею право жаловаться на свет, на вас, на людей…
— Безумствуешь, — сказал Милиус.
— Здесь, здесь! — сказал Валек, таинственно указывая себе на грудь. — Понимаете ли вы это?
— Увы, — отвечал сурово Милиус: — отлично понимаю, что моя снисходительность причина твоего безумия. Как ты смеешь жаловаться на свет, на людей, на меня? Я взял тебя, сироту, без матери, умершей в нищете, оставленного всеми, воспитал тебя, хотя ничто не обязывало меня к этому, кроме сострадания, которое могло ограничиться тем, что поместил бы тебя в приют. Я дал тебе более, нежели жизнь и кусок хлеба, и дал тебе средства к образованию, — и чем же ты отплатил мне? Тем, что я должен сомневаться в сердце человеческом.
— Если бы вы попали на гуся, он непременно целовал б вам руки, но вы напали на орла, который стремится в облака, ибо его влечет туда природа. Я ни в чем не виноват — виноваты мои крылья.
— Отлично, — отозвался Милиус, улыбаясь. — Но ведь гений недостаточно признавать самому в себе, — необходимо показать и доказать его людям! Несколько плохих стихотворений, какие пишутся всеми молодыми людьми, не признак гения, а часто симптом болезни. Потом гений обязан проложить себе дорогу собственными силами, а не добиваться, чтобы ему очищали ее другие. У тебя все на словах, я же требую деятельности: я не понимаю человека, который не производит ничего, исключая жалоб и упреков.
— Вы хотите, чтобы я занимался черной работой, каким-нибудь ремеслом? — сказал Валек, улыбаясь.
— Даже… даже и это было бы спасительно и уж, конечно, лучше жалоб и мечтаний. Работа руками не унижает человека, а, напротив, приносит выгоду и полезна для здоровья.
— Я не понимаю этих теорий, — сказал гордо Валек. — Я понимаю чрезвычайное разнообразие темпераментов и характеров, различие талантов и способностей, и потому полагаю, что в высшей степени несправедливо всех подводить под одно правило.