Записки
Шрифт:
Но зато Иван Дмитриевич Иловайский с попечительным вниманием рассматривал отбиваемые обозы у французов, которые без исключения препровождались к нему на личный осмотр. Он тогда имел свое пребывание на Тверской в теперешнем доме Белосельского. Все вносилось в личное его обозрение, и как церковная утварь и образа в ризах были главною добычею, увозимой французами, то на них более обращал внимание Иловайский и делил все на два отдела: что побогаче в один, что победнее в другой. Эта сортировка Бенкендорфу и мне показалась странным действием, и Александр Христофорович спросил его: "Зачем этот дележ? ведь все это следует отдать духовному начальству, как вещи, ограбленные из церквей Московских и следующие обратно в оные". Но на это Иловайский отвечал: - Нельзя, батюшка, я дал обет, если Бог сподобит меня к занятию Москвы от рук вражьих,
– Попало ли все это в церкви на Дон или в кладовые Иловайского, - мне неизвестно, но верно то, что ни убеждения Бенкендорфа, ни мои увещания не отклонили Иловайского от принятого им распорядительного решения"{*75}.
И еще одно свидетельство в том же духе. "По очищении церквей Божиих от хлама, я запечатал их моей печатью (начальника канцелярии временного коменданта города Москвы.
– П.Г.) до возвращения духовенства и, вышед из Кремля, был удивлен уже не небесным, а земным промыслом, - наваленных в кремлевском рву и валявшихся по улицам человеческих тел не стало. Подмосковные крестьяне, конечно самые досужие и сметливые, но за то самые развратные и корыстолюбивые во всей России, уверясь в выходе неприятеля из Москвы и полагаясь на суматоху нашего вступления, приехали на возах, чтобы захватить недограбленное, но гр. Бенкендорф расчел иначе и приказал взвалить на их воза тела и падаль и вывезти за город на удобные для похорон или истребления места, чем избавил Москву от заразы, жителей ее от крестьянского грабежа, а крестьян от греха. Но если подмосковная промышленность встретила неудачу в дурном намерении, то успела в добром. Я нашел на площади против дома главнокомандующего целую ярмарку. Она была уставлена телегами с мукой, овсом, сеном, печеным хлебом, папушниками, сайками, калачами, самоварами со сбитнем, даже с разной обувью, и ясно показывала, что около Москвы не было пропитания только неприятелям, и к народной чести надобно заметить, что цена на съестные припасы ни мало не возвысилась против прежней, а изобилие беспрерывно умножалось по мере наполнения опустелой Москвы"{*76}.
Это повествование свидетельствует не только о достоверности сообщаемого мемуаристом Бенкендорфом, но и о его скромности: он нигде не говорит о себе и своих делах в частом для мемуаристов стиле "самоутверждения". Даже в письме к Воронцову он не полностью перечислил свои "полицейские" подвиги по организации и нормализации городской жизни в послепогромной Москве. Его административные таланты были не меньше, чем военное дарование, - от импровизированной вывозки мертвецов до организации городской торговли.
Народ, "общество" и автор в "Записках Бенкендорфа"
Все привыкли к таким характеристикам графа Бенкендорфа: самая мрачная личность мрачной эпохи, выразитель интересов крупных землевладельцев-крепостников и сам крепостник, душитель всего лучшего, что было в современном ему обществе и гонитель "лучших" людей, гениальных поэтов, царский сатрап и соучастник, вместе с царем Николаем Первым, в убийстве Пушкина и Лермонтова, гонитель и душитель русской литературы и культуры, жестокий солдафон, член Следственной комиссии по делу декабристов и участник суда над ними, участник казни декабристов и т. д.
– словом, "враг народа". Он еще и националист: начинает свои "Записки" с демонстрации ненависти к полякам.
По такому "принципу" формируется и по сей день отношение не только к Бенкендорфу, но и ко всей истории и населяющим ее историческим личностям. И имеет этот "принцип" столь же давнюю традицию, как и "освободительное движение", которое приучило (при деятельном содействии "охранительного направления") российское образованное общество на все смотреть, обо всем и обо всех судить с позиций определенной политической тенденции, а в крайнем виде, и с позиций идеологических, политико-конъюнктурных. Но не с позиций истины, совести и чести. Навыкли признавать истинными "классовую" мораль взамен морали подлинной, "общечеловеческие ценности" - вместо ценности извечных общечеловеческих идеалов, в основе которых лежат критерии совести и милосердия.
Записки Бенкендорфа позволяют взглянуть на истинное лицо (точнее, истинную многоликость) общества и на облик народа в ту грозную и великую эпоху именно с позиций совести и чести.
Бенкендорф: "Дворяне этих
Французская стража, исходатайствованная дворянами для защиты от своих крестьян, еще более усилила бешенство народа, а жандармы или оставались равнодушными свидетелями беспорядков, или не имели средств, чтобы им помешать".
Вот что пишет об этом бунте бригадный генерал голландец Дедем де Гельдер из 2-й пехотной дивизии корпуса маршала Даву: "В окрестностях Витебска население проявило революционные чувства. Помещики со всех сторон стали обращаться к витебскому губернатору генералу Шарпантье с просьбой прислать охрану для их защиты от крестьян, которые грабили помещичьи дома и дурно обходились с самими помещиками (я сам видел, как многие семейства переехали в Витебск, заботясь о своей безопасности)"{*77}.
Маркиз Пасторе, наполеоновский "интендант" Витебской губернии: "...в стране царил самый крайний беспорядок, распространяемый восстанием крестьян, убежденных тайными агентами революции, что свобода, о которой шла речь, состоит именно в безудержном произволе. ... Дворяне Витебской губернии по собственному побуждению обратились к императору, надеясь, что ему удастся подавить эти беспорядки, наконец раздражавшие их, так как они посягали уже на их права. Император принял их просьбу и приказал мне обнародовать вместе с комиссией и от ее имени прокламацию, которую он лично поправил и в которой несколько строк продиктовано им самим. Губернатору было поручено послать по деревням летучие отряды, которые должны были выполнить двоякое назначение: подавить крестьянское восстание и перехватить мародеров. Благодаря ужасу, повсюду внушаемому этими войсками (можно представить, что это были за бандиты!
– П.Г.), и благодаря суровости некоторых дворян (вот это живодеры!
– П.Г.) может быть, получивших на то приказ, скоро было подавлено это мимолетное восстание, которым наши враги не сумели воспользоваться, после того как возбудили его"{*78}.
Оставим на совести наполеоновского чиновника обвинение русских в "возбуждении" бунта, а на совести пехотного генерала наименование бунта "проявлением революционных настроений". Важно, что Бенкендорф ничего не преувеличил, описывая бунт. Рассказ о нем одновременно является и анализом причин, вызвавших бунт. И здесь оказывается, что для Бенкендорфа характерно суждение не с "классовой" или, по старинке, с сословной позиции, не с полицейской точки зрения - бороться с печальными следствиями, не касаясь причин. Позиция автора - нравственная, критерий - этический, древний, как мир. А виновник в "классовом конфликте" для Бенкендорфа тот, чьим "искусством" он создан - "поддонки польского дворянства".
Может быть, в данном случае заметна - "полонофобия"? Бенкендорф служил вместе с поляками: офицерский корпус русской армии был по национальному составу весьма пестр, но его "полонофобия" или "германофобия" и другие "фобии" проявлялись только тогда, когда проявлялись в полной мере насилие, унижение, жестокость; когда попирались нормы морали, когда забывались обязанности по отношению к людям, обществу.
Другая ситуация, в центре России, под Москвой, но Бенкендорф тот же: "На основании ложных донесений и низкой клеветы я получил приказание обезоруживать крестьян и расстреливать тех, кто будет уличен в возмущении. Удивленный приказанием, столь не отвечавшим великодушному и преданному поведению крестьян, я отвечал, что не могу обезоружить руки, которые сам вооружил и которые служили к уничтожению врагов отечества, и называть мятежниками тех, которые жертвовали своею жизнью для защиты своих церквей, независимости, жен и жилищ, но имя изменника принадлежит тем, кто в такую священную для России минуту осмеливается клеветать на самых усердных и верных защитников. Этот ответ произвел сильное впечатление, уничтожил опасения, которые старались внушить Императору, и, может быть, навлек на меня вражду некоторых Петербургских интриганов".