Восьмерка
Шрифт:
— А у женщин нет любви к мужчинам?
— По большому счету женщина не желает делать любовь с мужчинами, — объясняет мне она. — Женщина желает делать ребенка, и чтоб один мужчина потом ходил вокруг нее и ребенка. А та женщина, что желает делать любовь с мужчинами, — ребенка убивает. Ребенок в таком случае совершенно ни к чему.
— Я не понимаю, — признаюсь я.
— Я же тебе сказала, что ты молодой и дурак. Та, что выбирает мужчин, — убивает своего ребенка. А та, что выбирает ребенка, — убивает своего мужчину. Такой вот закон. Просто запомни его.
— А
— От природы. Видимо, я должна была родиться мужчиной, но что-то перепутали, и теперь я женщина. Про мужчин я все знаю. Женщиной быть гораздо интереснее.
— …так не бывает, что от природы, — не соглашаюсь я через минуту.
— Ладно. Внимательно наблюдала за родителями, — отвечает она.
Я до сих пор разговариваю с ее затылком.
Меня давно удивляет это ее качество: после телесных забав она всегда выказывает мне свое легкое отторженье. В то время как я испытываю к ней необычайную, задыхающуюся нежность. Говорят, что у мужчин и женщин обычно все бывает ровно наоборот.
— Зачем же ты вышла замуж? — спрашиваю я.
— Находилась в характерном заблуждении, что у меня все будет иначе.
— Как ты живешь с мужем? — спрашиваю еще через минуту.
— Хорошо, — спокойно отвечает она. — Мы хорошо живем. Хорошая семейная жизнь — она беззвучная и тайная. Жена, к примеру, говорит: «Что ты там делаешь, иди обедать!» Сама думает: «Как я ненавижу твою поганую морду, кто бы знал!» Он не отвечает раз, и два, и три. Потом появляется на кухне, опять чем-то недовольный, зато молчаливый. «Что-то случилось?» — спрашивает она, хотя внутри вопрос звучит так: «Чем ты опять недоволен, псина?» Он возит вилкой в тарелке и, якобы не желая скандала, говорит: «Можно, не буду отвечать?» — «Можно, — отвечает она, пожимая плечами. — Но мы могли бы поговорить. Тебе нечего мне сказать?» — «В другой раз», — отвечает он, из последних сил улыбаясь, хотя мысленно в это время кричит: «Сука ты сука, гребаная ты мразь, закрой ты рот свой, наконец!» Все это — хорошая жизнь. А есть еще плохая. Точно такая же, только вслух.
Я нагоняю ее, ловлю рукав, резко разворачиваю к себе.
— Так нельзя жить, ты понимаешь? — уверенно говорю я, и она впервые отворачивается, ей совсем не хочется объясняться со мною рот в рот.
— Когда у меня будет ребенок — вы мне все будете не нужны, — отвечает она спокойно.
Выдергивает свою руку и, нагнув, а потом со злостью обломив ближайшую ветку, начинает бить ей по другим ветвям.
— В женском мире мужчина не главное, — чеканит мне злая цыганка. — Он придаточное. Еще одна часть тела, за которой приходится ухаживать, даже когда нет никакого желания.
Я сажусь прямо на землю.
— Где ты всего этого набралась? — выкрикиваю я. — Кто тебе все это наговорил? Это все неправда!
Собрав с земли грязную листву в кулак, я бросаю в нее этим — ничего не долетает, только рука моя вся измазана.
Сижу, и кусаю свои колени, и держу себя за шнурки на ботинках.
Сначала была тишина — наверное, она стояла не двигаясь. Потом подошла ко мне и присела рядом.
— Я тебя люблю, — услышал я.
Она взяла мою голову в руки бережно, как глиняную, только что вылепленную, хрупкую, с мягким темечком.
— Не плачь, мой маленький, — попросила она, целуя меня куда-то в лоб, в брови. Мне показалось, что она разговаривает не со мной, а со своим сыном и впервые целуется с настежь раскрытыми, хоть и какими-то ослепшими глазами… но я тут же погнал эти мысли от себя.
— Нагадай мне… — попросил я, отыскивая ее рот и все никак не умея поймать его.
— Такую же, как я? — спросила она.
— Нет, тебя нагадай. Тебя.
II
Сколько-то лет спустя, в автобусе, я увидел ее снова. Она сидела на тех креслах, что сразу за спиною водителя. Смотрела в салон, никого не видя.
Я расположился в самом конце автобуса и заметил ее не сразу. Сначала следил за дорожными видами, потом рассматривал свой билет, а засунув его в карман, какое-то время лениво шарил там пальцами — на месте ли ключи, зажигалка, сигареты…
Поднял глаза, и задохнулся, и дрогнул головой, как будто на ресницы и веки откуда-то задуло огромным и резким жаром.
Что-то, быть может, действительно странное произошло с моим лицом: она мельком взглянула на меня, но тут же, не узнав, отвернулась.
Это была она, со своей цыганской смуглой кожей, быстрым взглядом, чуть надменными губами, чернобровая — только отчего-то гораздо моложе, чем в те дни, когда я видел ее последний раз.
Я уже начал суетное и нелепое движенье рукой, чтоб взмахнуть ей, еще раз обратить ее внимание на себя — сосед, сидевший через проход, удивленно скосился на меня… — и только тут я догадался, что это не та цыганочка, а какая-то другая — но с тем же, с тем же, тем же лицом.
Еще несколько остановок я рассматривал ее — отличий, кроме очевидной юности, не было никаких. Она давно заметила мой взгляд и сидела со строгим и даже несколько рассерженным видом.
Наконец, она поднялась — и рост у нее оказался тот же или почти тот же.
И все то, что можно было угадать под плащом, было, кажется, схожим.
Я сидел ровно до той секунды, пока не открылись двери, и только тут встал, и поспешил на выход, вслед за нею. По легчайшему движенью ее головы было заметно, что она видела, как я поднимался.
Она пошла по тротуару, вдоль дороги, я сразу ее нагнал.
— Не сердитесь, бога ради, — попросил я, вставая перед ней. — Просто вы мне очень понравились.
— Я не знакомлюсь на улицах, — сказала она равнодушно.
Голос был не совсем ее, то есть не той цыганки, — но все равно очень женский, явно исходящий из теплого и гладкого женского тела. И потом рот — он даже не напоминал — а был все тем же ртом, который я уже выучил однажды наизусть. Странно, конечно, но возникло мимолетное чувство удивления от невозможности немедленно ее поцеловать.