Видит Бог
Шрифт:
К удивлению моему, по мере того как стали просачиваться и распространяться слухи о том, где я затаился, до меня начали по крутым, обожженным, усеянным валунами склонам добираться люди, желавшие поступить ко мне на службу. Порою они прибредали по одному, порою по двое, по трое, но выпадали и дни, когда я всех пришедших и пересчитать-то не успевал; люди прибывали, вливаясь в набирающий силу поток. И что за люди, вы не поверите! Самая сволочь, отбросы общества. Никчемники. Бандиты и головорезы. Все притесненные, и все должники, и все огорченные душею, все стекались ко мне, и сделался я начальником над ними. Создавалось впечатление, будто каждый бездельник, неудачник, мошенник и разбойник, какой только есть в наших краях, почитает за честь присоединиться ко мне. Скоро пришлось выставлять часовых, чтобы они гнали взашей всех, кроме самых отчаянных и закаленных в бою. Оставшиеся при мне были выносливы, бесстрашны и опытны, ибо жизнь, ведомая преступниками и изгоями в пустынях иудейских,
Одним из первых присоединился ко мне Иоав. Он явился сюда в поисках приключений и привел с собою еще двух моих племянников, своих братьев Авессу и Асаила. Да и прочие мои родичи тоже устремились ко мне, страшась за сохранность жизней своих. Опасаясь кровавой бани, в которой искупал бы их Саул, все мои братья и все прочие из дома отца моего, едва прослышав о твердыне, которую я создавал в Богом забытых пещерах Одолламских, притекли ко мне так быстро, как только могли. Имущество, брошенное ими, было конфисковано. Я, разумеется, принял их, даже моих сварливых братцев, коим предстояло, как я по прошествии времени с удовлетворением обнаружил, прожить ничем не примечательные жизни, ничьего решительно внимания к ним не привлекшие. Вскоре у меня набралось около четырехсот человек. Местность мы знали хорошо и были легки на подъем. Едва ли не первым делом я позаботился спровадить подальше отца с матерью, чтобы они не мешались у меня под ногами. Я отправился в Ен-Гадди, а оттуда, перебравшись через Мертвое море, в Массифу Моавитскую, желая выяснить, нельзя ли мне отдать их под защиту тамошнего царя, и он дозволил им приехать и жить у него. Тут пришлись кстати старые семейные связи, которыми я обязан прабабке моей с отцовской стороны, Руфи Моавитянке, они-то и позволили мне с легкой совестью исполнить сыновний долг в отношении моих родителей. Отец к тому времени уже мало что соображал от старости, а страна Моав была в качестве дома престарелых ничем не хуже прочих и позволяла мне отделаться и от отца, и от матери.
По мере того как возрастало число моих людей, мы рыли для себя норы, которые и поныне находят в горах, в пещерах и в неприступных местах. В тот ранний период главным основанием моих опасений по части Саула, а также предчувствий, что рано или поздно он выступит против меня со своими тысячами, стал закон Файнберга. Закон этот гласит, что если Саул имеет возможность увидеть меня в моем укрытии, то и я имею возможность увидеть, как он приближается, и принять любые меры, какие сочту уместными. Бывало, что я собирал вещички и сматывался. Но если местность, в которую он нас загонял, оказывалась суровой, открытой и труднопроходимой, то и позиции наши приобретали относительную неуязвимость — недоступность для лобовой атаки и неприступность в случае осады. Мы могли преспокойно обходить его с фланга и ускользать, едва он, уповая на численное превосходство, переходил в наступление. Примерно так все и происходило всякий раз, что Саул появлялся в пустыне Ен-Гадди, в пустыне Маон или в пустыне Зиф. Я легко уклонялся от встречи с ним, и было даже два случая, когда я находил Саула спящим на земле и мог убить его. И уж я не упускал возможности известить его об этом.
— Твой ли это голос, сын мой Давид? — спрашивал он каждый раз, мигая и морщась, словно от боли, а уразумев, что я его пощадил, заливался слезами.
В Ен-Гадди получилось особенно смешно, потому что Саул приволокся прямиком в пещеру, в которой мы прятались, и не заметил нашего присутствия. Нечто обладающее поверхностным сходством с этим случаем произошло между Одиссеем и Циклопом, не правда ли? Один раз Саул совсем было окружил нас в пустыне Маон, но тут на помощь мне послушно явились филистимляне, которые напали на земли его со всех сторон и вынудили Саула вернуться, чтобы оказать им сопротивление. То был, как вы знаете, далеко не единичный случай, когда мы с филистимлянами действовали заодно и к вящей выгоде друг друга. В сущности, единственное, за что меня, выступившего вместе с царем Анхусом биться против Саула на Гелвуе, угрызала совесть, так это за то, что угрызений совести я никаких не испытывал. Последнее нередко заставляло меня дивиться себе самому. Насколько я помню, проблема выбора, вставшая передо мной, когда я вознамерился сражаться с Саулом и народом моим, состояла в том, что выбора-то у меня и не осталось. Кто, интересно, просил народ сохранять верность Саулу, когда народ этот понял уже, что Саул — самый что ни на есть замудоханный псих? И с Урией тоже мне выбирать не приходилось. Вирсавия была беременна, а он упрямо отказывался переспать с ней и тем самым волей-неволей прикрыть ее неверность, вот и пришлось послать его назад, на погибель. Я же предоставил ему на выбор две возможности, так? Убил ли я Урию ради того, чтобы избежать скандала, или потому, что уже положил в сердце своем взять жену его? Бог его знает. Ибо не только лукаво сердце человеческое более всего, оно также крайне испорчено. Даже мое. Опасность, сопряженная с царским положением, в том-то и состоит, что по прошествии какого-то времени ты сам
Файнберг, как вам известно, человек, не лишенный причуд, и, видимо, оттого закон его перестал работать мне на благо, когда личная армия моя увеличилась. Хотя скалистая местность, в которой мы укрывались, и образовывала естественную твердыню, она была также настолько сурова, что не позволяла скопившемуся у меня грозному войску расположиться с удобством и роскошью, которые могли бы побудить нас остаться здесь надолго. Это была не жизнь. И потому с неотвратимостью приблизился день, когда мы свернули наши пожитки и углубились в Иудею, оставив филистимскую границу далеко позади. Мы выступили в поход с большой дерзостью и немалым трепетом. Робкий сердцем не сандалит повариху. Вот мы и покинули Одоллам и обосновались на новом месте, в лесу Херет. А следом, после долгих споров и размышлений, мы совершили первый наш по-настоящему решительный шаг, отважившись на рискованную вылазку против филистимского войска, штурмовавшего иудейский город Кеиль и грабившего гумна.
Как раз перед броском на Кеиль я в первый раз и перемолвился с Богом. И Он мне ответил. Помог принять решение. В ту пору Он всегда отвечал мне, так что я не нуждался ни в Самуиле, ни в Нафане. Я сам обращался к Нему. В ту пору я был с моим Богом на более дружеской ноге, чем даже эти двое. Не диво, что я возгордился. Мне только еще предстояло узнать, что погибели предшествует гордость, и падению — надменность.
Авиафар, единственный, кто уцелел в ужасающей резне, учиненной над священниками и домочадцами их, прибежал в то время ко мне, держа в руке священный ефод покойного отца своего, великого священника в Номве. Он принес с собой новость о бойне. Я и до сей поры не могу взять в толк, как люди шли после этого на службу к Саулу, почему он всякий раз с такой легкостью набирал свои три тысячи, необходимые ему, чтобы гоняться за мной? Потому что он был царем? Но что такое царь? Я сам царствую уже лет сорок, а и посейчас не понимаю, отчего народ радуется, увидев меня, почему люди чувствуют себя возвеличенными, получив от меня слово или взгляд, и почему солдаты мои оберегают мою жизнь с таким усердием, что готовы пожертвовать своими, лишь бы моя осталась цела? Авиафара я принял потому, что отец его умер, прославляя меня.
— Кто из всех рабов твоих верен, как Давид? — дерзко вопросил отец его, защищая меня перед Саулом.
На что Саул ответил:
— Ты должен умереть.
— Останься у меня, не бойся, — поспешил я успокоить молодого Авиафара, походившего на привидение и трясшегося от испуга, — ибо кто будет искать твоей души, будет искать и моей души. Ты будешь у меня под защитой. Я буду врагом врагов твоих и противником противников твоих.
Я сдержал это обещание и намерен постараться, чтобы после того, как я помру, с моим старым другом ничего дурного не содеялось. С Адонией на этот счет проблем не предвидится, поскольку Авиафар, как всегда наивный и ортодоксальный, помогает Адонии и одобряет его идею устроить большой званый завтрак на холме. А вот насчет Вирсавии с Соломоном я сомневаюсь.
— Будь милосердна, — внушаю я первой, — к тем, кто, подобно Авиафару, стар и в летах преклонных. Когда-нибудь и ты тоже состаришься.
— Авиафару? — неопределенно отзывается моя белокурая Вирсавия, пропуская внушение мимо ушей, украшенных золотыми колечками серег, одной из которых она соблазнительно поигрывает.
С Соломоном разговаривать труднее, потому что Соломон притворяться не умеет.
— Шлёма, пожалуйста, отнесись сколь можешь внимательнее к тому, что я тебе сейчас скажу. Меня очень заботит участь моего священника Авиафара. — Тут мне приходится с неудовольствием приостановиться. Мой царственный сын старательно заносит на глиняную табличку даже эти мои вступительные слова. — Когда я умру и меня похоронят…
— Да будешь ты жить во веки веков, — вставляет Соломон.
— …царство мое, вероятно, перейдет к брату твоему Адонии.
— Он брат мне лишь наполовину, — педантично напоминает Соломон.
— И если нечто непредвиденное постигнет Адонию, помешав ему стать царем…
— Да? — навострив уши, говорит Соломон.
— …я хочу, чтобы ты слово в слово исполнил то, что я сейчас скажу тебе об Авиафаре.
— А что может постигнуть Адонию, помешав ему стать царем?
— Мы говорим с тобой об Авиафаре, — обрываю я Соломона. Тут меня снова отвлекает его возня со стилом. — Соломон, ответь мне на вопрос, который давно не дает мне покоя. Почему ты все еще пишешь на глине, когда чуть ли не все вокруг перешли на папирус?
— Я думаю, это оттого, что я поумнел, — с некоторым тщеславием сообщает он.
— Что же тут умного?
— Папирус в нашем влажном климате гниет, да и чернила расплываются.
Может, и поумнел. Я грустно киваю.
— Я тоже начинаю тревожиться о моих свитках, — признаюсь я. — Рано или поздно они рассыплются в прах, и никто уже не сможет прочесть обо мне ни слова. Жаль, что я не запечатлел слова мои в глине.
— Я запечатлеваю слова твои в глине.
— Я имею в виду все мои слова, даже те, с которыми я обращался к другим людям, и в особенности те, что я написал. Мои притчи, псалмы и другие песни.