Верую…
Шрифт:
— А я ночью не спала, перенервничалась. После обеда что-то ужасно муторно стало, тоскливо. Дай, думаю, съезжу, навещу своего повелителя.
Он ничего не сказал.
— Винограду хочешь?
Он качнул головой.
— Может быть, маленькую гроздочку?
— Нет, нет, — сказал он, хлопнув ладонью по газете. — Ничего не хочу. Прошу тебя — уже сколько раз… Здесь мы на гвардейском довольствии. Всего вдосталь. Куда я его дену?
— Угостишь сестер.
Он кисло ухмыльнулся.
— Ну, разве.
Пакет и корзинка
— Может быть, дольку мандарина?
— Ну, я ж сказал.
— Прости… Я просто думала… А куда все это выложить? Попросить сестру?
— Оставь. Все сделают.
Минуту они молчали. Он лежал на спине, заложив за голову руку, смотрел в потолок.
— Что же ты не спросишь о детях? — сказала она.
Он подавил не то вздох, не то зевок:
— Как они?
— У Ируськи было расстройство. Вечером вчера я вызывала доктора. Сегодня, слава богу, все наладилось.
Он молча и размашисто кинул.
Раза два-три в палату заходили сестры — все разные. Одна принесла штабс-капитану Маркевичу порошок, другая поправила одеяло на спящем Зайцеве, что-то переставила на его столике. Наталия Сергеевна не видела, какие любопытные, жадные, даже хищные взгляды кидали эти женщины в ее сторону.
— Ты бы не хотел, чтобы я как-нибудь с Юркой приехала? Он скучает, — сказала она.
— Стоит ли, — сказал он. — Скоро ведь на выписку.
Минуту он лежал с закрытыми глазами. И вдруг она увидела, что он улыбается. Улыбается. Улыбается каким-то своим мыслям… Такой тихой, мягкой улыбки она никогда раньше, даже в медовый месяц, не видела на его губах.
— Ты что? — спросила она.
Он очнулся.
— А? Что? Куда?
— Ты чему?
— Что «чему»? Задремал, что ли?..
…Когда она выходила из отделения, из-за своего белого столика навстречу ей поднялась дежурная сестра.
— Госпожа Маркевич, простите…
— Да? — остановилась Наташа.
— Вас очень просил зайти, навестить его полковник Провоторов.
— Кто?
— Провоторов… Николай Павлович, полковник. Он говорит, что вы знакомы.
— Ах, да! Ну, конечно. Где он?
— Пожалуйста, пойдемте. Я покажу.
Хотя она и сказала: «ах, да», а все еще не могла вспомнить… Что-то смутное, детское мерещилось. Но когда вошла в узкую длинную палату с закругленным наверху большим окном и увидела приподнявшегося над подушкой коротко остриженного человека с кофейно-желтым лицом бедуина — вспомнила сразу штабс-капитана Провоторова, командира роты в Лефортове, у отца. И хриплый — все тот же — голос его узнала:
— Наташа! Боже мой! Это — Наташа? Дама! Дама!
Он держал двумя руками ее длинную грубоватую руку и смотрел на нее, и в глазах его была не радость, а боль. Слова были легкие, веселые, светские, а голос ледяной и взгляд — как из холодного погреба смотрел.
Сестра вышла, прикрыла за собой дверь.
— Ну, как? Что? Рассказывайте!
— Вы, вероятно, знаете. Он атаманом — на Урале.
— Да, как же. А ты? А вы? Одна? Замужем?
И не сводит с нее своих больших выпуклых глаз. Без улыбки, без какой-нибудь искры улыбки.
— Замужем, Николай Павлович. Уже седьмой год.
— Да? И все хорошо? Дети?
— Двое. Мальчик и девочка. — Она рассмеялась. — Да что вы задаете такие вопросы, Николай Павлович. Вы же знаете! Ведь мой муж лежит в этом же лазарете.
Он кивнул, не улыбаясь.
— Знаю.
И вдруг ей стало как-то неуютно. Как будто сразу, в одно мгновение сгустились сумерки за окном. Она оглянулась и, чтобы что-нибудь сказать, спросила:
— Вы один?
— Да. По-полковничьи. Один. Признаться, скучновато. Подпоручикам — тем веселее. Их в палате четверо.
— А ваша семья? Навещают?
— Да. Благодарю.
Он взял ее руку.
— Ну, не буду вас задерживать. Идите, Наталия Сергеевна. Спасибо, что навестили.
И вдруг не губами, а лбом он прижался к ее руке.
— Наташа! Голубчик! — глухо сказал он. И опять глубоко, снизу вверх заглянул ей в глаза. — Всегда, всю жизнь помните, что вы дочь своего отца. Хорошо? Уверен, что вы и дальше будете молодцом!
Она торопливо простилась и, напуганная, ничего не понимая, споткнувшись на пороге, вышла из палаты.
…И на извозчике, и в вагоне железной дороги она не могла забыть этот бестолковый разговор, это странное напутствие раненого полковника. В вагоне уже горела свеча в фонаре, Наташа сидела у окна, съежившись, засунув руки в муфту, и думала — о детях, об отце, о муже, обо всем, что приходило в голову. А ничто доброе в голову не приходило.
Вспомнила, как ехали они — еще года за три до войны — из Царского в Петербург, на именины деда, и муж нарочно сел в другой вагон, чтобы не слышать Юркиного плача. Как она тогда стерпела эту выходку?! Сейчас, при воспоминании, кровь застучала у нее в висках. А сколько их было с тех пор, таких дерзких выходок, грубых выпадов балованного красавца?!
Но тут она прикрыла глаза и увидела его — там, в палате Кауфманской общины, вспомнила его большие, девичьи ресницы, его мальчишескую счастливую улыбку… Почему ее не порадовала, а встревожила эта улыбка?
Откуда-то, непрошеная, выплыла в памяти невысокая, похожая на Варю Панину дама с усиками — жена фотографа. Они с Борисом, еще жених и невеста, пришли по обычаю сниматься к Оцупу. Фотограф был занят у себя в ателье, Борис вышел на площадку лестницы курить, и они остались вдвоем с этой усатой красавицей. Та пристально, без улыбки (совсем как полковник Провоторов) смотрела на Тату.
— Что вы так смотрите? — смущенно улыбнулась Тата.
— А вы не боитесь, мадам, выходить замуж?
— А чего ж мне бояться?..