В здоровом теле...
Шрифт:
— И что потом?
— Среди ночи я услышал шум. Я давно уже прислушивался и сразу заметил. Я бросился к двери, готовый устроить ей взбучку.
Аврелий слушал затаив дыхание.
— Она была бела как восковая маска. И вся в крови. Не знаю, как у нее хватило сил вернуться. Она рухнула прямо на меня. Я попытался ее поднять, и она прошептала несколько слов. Я занес ее внутрь. Не знал, что делать, и послал к тебе Шулу. Едва она ушла, я понял, что Дина умерла. Умерла, понимаешь? — повторил он, словно все еще
— Истекла кровью, — устало заключил он. — У нее случился выкидыш.
II
Четвертый день до сентябрьских календ
— Когда я увидел, во что она превратилась, я сразу понял, в чем дело. Рахиль… да упокоит ее Предвечный… так же кончила, из-за сына, которого так и не смогла мне родить, сына-наследника, которого я ждал всю жизнь, чтобы он продолжил мой род и прочел Каддиш над моей могилой. Срок был уже большой, а до родов оставалось три месяца. Она весь день трудилась, святая женщина, а к вечеру у нее пошла кровь. На следующий день и она, и дитя, которое она носила, были мертвы. Это проклятие Евы: сначала Рахиль, теперь Дина!
Мордехай умолк, утирая слезы, обильно бежавшие по иссохшим щекам.
— Я не хочу, чтобы они знали, — вздохнул он, имея в виду своих единоверцев. — Не хочу, чтобы они знали о ее грехе. Шула поможет мне ее обрядить, эта несчастная выжившая из ума старуха, что приняла ее из лона матери!
— Ты сказал, перед смертью Дина произнесла несколько слов.
— Она, должно быть, уже была почти без сознания, бедная моя дочь. Она говорила по-гречески! Не думаю, что она понимала, что говорит. Сказала что-то… что-то о том, что я должен всегда хранить свои добрые качества. Я не очень понял. Она бредила, она умирала.
Аврелий удивленно на него посмотрел.
Неужели старик ослышался? Дина родилась в Риме и бегло говорила как на латыни, так и на арамейском, но он не знал, чтобы она владела греческим.
Впрочем, иудеи нередко общались с греками.
Через сгорбленное плечо старика Аврелий увидел, как Кастор безмолвным знаком подзывает его.
Он подошел, и слуга прошептал ему на ухо:
— Лекарь говорит, она сама его вызвала.
— Что? Что такое? — услышал Мордехай.
Бледный как полотно, он на миг пошатнулся.
— Что несет этот безумец? Что моя дочь не потеряла ребенка, а сделала это нарочно? — У бедняги не было сил даже возмутиться.
— Не могу поверить! — упрямо твердил он, качая большой косматой головой, пока лекарь подтверждал Аврелию его подозрения.
Патриций ошеломленно молчал.
Аборт.
Ничего из ряда вон выходящего для Рима, где ребенок принадлежал родителям даже после рождения, и где даже детоубийство не было редкостью.
Оставление новорожденных было делом обыденным: возле мусорных
И не только бедняки и отверженные доверяли своих новорожденных милосердию прохожих, но и состоятельные семьи, которым появление нового наследника грозило сложностями при разделе имущества, или же родители, которым попросту не хотелось растить еще одного отпрыска.
Ни призывы Августа, ни блага, обещанные многодетным матерям, — а в Риме трое детей уже считались большим семейством, — не могли побороть нежелание квиритов обзаводиться многочисленным потомством.
Аборт, особенно у незамужней, был делом обычным, само собой разумеющимся.
Все бы ничего, будь она латинянкой, но Дина была еврейкой.
Аврелий достаточно хорошо знал основы иудейской веры, чтобы понимать: продолжение рода считается долгом, знаком божественной милости, в то время как бесплодие воспринимается как позорное проклятие.
Римляне не переставали дивиться, глядя, как израильтяне растят толпы детей, не отказываясь ни от одного. Они ненавидели даже простое предохранение, потому что — что патрицию казалось нелепым — оно уничтожало саму возможность новой жизни.
Так почему же еврейка захотела прервать беременность?
Аврелий в тревоге заходил по скромному жилищу, в воздухе которого стоял запах крови.
В комнате девушки постель была нетронута.
На полке выстроились в ряд воспоминания о ее таком недавнем детстве: ленты для волос, несколько игрушек, с которыми она так и не смогла расстаться, восточная кукла с большими опаловыми глазами, которую отец привез ей из Фригии.
Бумаги, свитки… патриций задержался, ища то, чего и сам не знал.
Записки, книги. Может, что-то на греческом? Он рассеянно развернул папирус: «Героиды» Овидия.
Девушка читала стихи о любви, причем не самых целомудренных! На восковой дощечке еще виднелись следы последних записей, нацарапанных стилусом. Но это были простые расчеты, сухие счета за покупки.
Аврелий разочарованно бросил бумаги на кровать.
Опаловые глаза куклы уставились на него пустым взглядом. Одна ее подвижная рука прикрывала часть лица, словно в лукавом желании спрятаться.
И тут патриций заметил другую руку. Керамическая ручка с раскрашенными ноготками была сжата в кулачок — в той неестественной, жеманной позе, что свойственна куклам, — и между пальцами виднелся туго свернутый тонкий листок.
На превосходной латыни он молил: «Прости меня, авва, но я не могу поступить иначе. И Элеазар поймет, что мое решение — правильное. Твоя Дина».
Из дверного проема сенатор взглянул на отчаявшегося старика, быстро спрятал свиток в складках тоги и вернулся к нему.