В теплой тихой долине дома
Шрифт:
И мать покатилась со смеху, потом захохотала сестра, потом и он. Он даже рад был, что итальянцы смешливый народ. Ему стало немного легче. И все же после ужина он чувствовал себя неважно. Какая дура, какая глупая баба!
Всю неделю по вечерам мать и сестра рассказывали ему про мужчину, который приезжает после обеда и увозит ее на своем «кадиллаке».
— У нее нет семьи, — говорила мать. — И она права. Какой смысл быть красивой просто так, ни для кого?
— А он жуть какой интересный, — говорила сестра.
— А муж, стало быть, покойничек, — сказала мать.
Они рассказывали ему про соседку и ее любовника целую вечность, каждый вечер,
Он очень боялся, что мать спросит про этого человека, и старался удержать ее. Он смотрел прямо в глаза матери, внушая ей, чтобы не делала глупостей. Такое можно себе позволить среди своих, но никак не здесь. Если захочет поделиться, так и сама скажет. Но она не захотела. Тогда он выждал пять минут и решил, что она уже ничего не скажет.
Он взял шапку и сказал:
— Я в библиотеку, ма.
— Ладно, — сказала мать.
С нею он не попрощался. Даже не взглянул на нее. И она поняла — почему.
И она уже не играла по утрам на пианино, а если играла, то уже не играла песню, которая пелась только для него одного.
Самая незаметная из величайших любовных историй
Вот чего мне вечно не хватало, так это конфет. Потом бананов. И еще у меня был зверский аппетит, когда дело касалось пирогов с чем угодно. Мороженое, ну на это я всегда бы накинулся, а летом еще обожал арбузы. Время от времени что-то из вышесказанного мне перепадало, но чтобы вдоволь — никогда. Так что в детстве у меня вечно были голодные глаза. Хлеб у меня имелся, но я хотел пирожных.
И конечно же, ел их. То есть и они перепадали иной раз. Не так, чтобы обходиться совсем без них. И уж если кто обладал неоспоримым на это правом, то, разумеется, — я. Сами подумайте, как я мог обходиться без них, если меня так на них тянуло.
Подобным же образом обстояло дело и с обувью. Как только в моду вошли башмаки на пуговках, я немедленно обзавелся парой красных. То есть, пуговки были зеленые, а сами башмаки — красные.
Люди застывали в шести-семи шагах передо мной, восхищаясь башмаками. Или восхищаясь, или замирая в ужасе. Еще за три квартала узнавали, что иду именно я. И не только по скрипу узнавали, но и по ослепительным бликам.
Башмаки эти распугивали половину лошадей, проезжавших в самый полдень по Вентура-авеню. Ведь в это время ослепительное сияние моей обуви достигало предела. Порой даже самые сонные лошади взбрыкивали и несли со скоростью не менее семи миль в час чуть ли не в самых различных направлениях.
Через несколько лет, году этак в 1919-м, уже после заключения мира, такая обувь вышла из моды. Начисто вышла, как отрезало. Разве что эстрадные комики еще носили.
Я ведь что имел в виду, расхаживая в таких модных башмаках, — что я тем самым ставлю общество, как говорится, на место. Общество по каким-то темным, скрытым причинам вознамерилось меня принижать, ну а я вознамерился поставить его на место. Обществу не угодно было, чтобы я ходил в этих башмаках, а мне угодно было. Вот я и ходил в них.
Вообще-то общество не зловредно само по себе. Оно вовсе не задается целью выбрать кого-то одного и поизмываться над ним, но тогда, году в 1917-м, я твердо был уверен, что общество преследует меня, как волк преследует хромого тигра, с единственной целью: лишить меня причитающейся мне доли.
Под обществом я понимал людей из
Вот на чем строился мой резон. Да кто они такие, черт побери?!
И я не разговаривал с ними. Но тут я влюбился в девочку «из общества». С ней я заговорил, потому что ничего не попишешь, девчонки сами зарабатывать не могут. Ну, заговорил, а что толку?
Она-то со мной разговаривать не пожелала.
Вот то-то и оно.
Да пропади оно пропадом, это общество, а я все равно свою долю вырву!
И вот иду я, сверкая красными башмаками на пуговках, захожу в Четтертоновскую пекарню на Бродвее, покупаю на четвертак два пирога, один с ежевикой, другой с персиками, сажусь на подножку какой-нибудь машины, нынче уже таких не делают, какой-нибудь там «апперсон» или «гендерсон», к которым неравнодушны были люди из общества в те времена, сижу и не торопясь, задумчиво уминаю эти пироги, потом встану да как душераздирающе завоплю — ведь только так и передашь, какие страсти про войну пишут.
Вот так в одиночку, без всякой подмоги, справляюсь с двумя пирогами. А потом встану да как закричу во все горло!
По тому, сколь оглушительно я выкрикивал заголовки, меня в родном городе на втором месте держали. Громче меня была лишь пожарная сирена.
В летнюю пору я с ума сходил по арбузам, и тут уж просто на все был готов. До того сильна была моя страсть к арбузу на заре моих юных лет. Стянешь где-нибудь за городом арбуз и выедаешь самую середку. Конечно, он теплый и не такой вкусный, как если остудить, но тоже дай бог. Хотя бы потому, что сворованный, но тут уж пускай общество само решает, что ему лучше: ловить меня или же обеспечивать холодными арбузами. Я ведь в открытую играл — выбирайте как вам лучше.
Тот год, когда я влюбился в девочку «из общества», был на редкость необычный. Один из тех несуразных годов, которые бывают только раз в жизни, примерно когда тебе лет двенадцать. Несуразный в том смысле, что унылый. В том смысле, что погода уж очень унылая — холода. И небо унылое. Темное. И все вокруг такое холодное и темное, и пирожных так хочется. Тепла хочется, света, а тут тьма и холод. И все вокруг жуть как скверно. Ну, то есть препогано. И школа опостылела. И война никак не кончится.
А у девочки «из общества», в которую я влюбился, был брат моих лет, Вернон. Этакий щеголеватый, безупречный, чистенький, благородненький Вернон. Ну, без сучка, без задоринки. Ну, в точности цветочек какой-нибудь, и при этом миляга-парень. Самые у него примерные манеры, воспитан — лучше не надо. И уж у него-то всего имелось, сколько хочешь. И туфли, и костюмчики, и то, и се, и пятое, и десятое, и если уж говорю, что воспитанный, значит, все точно, без дураков. А не то что кое-как. Он и сам говорил, что родители воспитывают его — не придерешься. Ну, а я с ходу потерял голову и влюбился в его сестру Мэри Лу. В ту пору это было очень распространенное в обществе имя. Мэри Лу Смит, Мэри Лу Картер, ну и еще всякие там разные Мэри Лу.