Уроки любви
Шрифт:
Джанет неуверенно кивнула.
– Только не говори ничего па… папе, – эти слова прозвучали в ее устах как мольба.
– Конечно. И ты тоже. А теперь пойдем, я уложу тебя, как укладывала, когда ты была маленькой. – Пат вдруг словно впервые почувствовала, как безумно дорога и близка ей эта растрепанная долговязая девочка, дитя таких жарких, таких забытых лейквудских ночей.
– Нет, мама, я лучше еще посижу здесь, если можно.
– Как тебе будет лучше. А мне надо идти, – чуть виновато пояснила она. – Съемка уже через три часа.
Но уже у самой двери в спину ей прошелестело робко и вместе с тем требовательно:
– Но кто он был, мама?
И тогда Пат обернулась, прошла назад, села на широкую ручку кресла и, обняв Джанет за вздрагивающие плечи, какое-то время молча сидела, тихонько покачиваясь.
– Пой со мной, – неожиданно прошептала она, и два голоса, сначала неуверенно и сбиваясь, а после все слаженней
История собственного рождения настолько потрясла Джанет, что на время она забыла и о предках, и о возлюбленном. Но при всей своей восторженной романтичности девушка обладала весьма сильной волей – правда, Пат называла это свойство упрямством – вероятно оттого, что воля дочери была не той целеустремленной, хорошо организованной силой, которая была присуща ей самой, а хаотичным бурным потоком, затоплявшим все и вся, – и потому, несмотря на столь колоссальное потрясение, Джанет все же вылетела в Лондон в тот день, когда и задумала. И Пат не противилась: она понимала, что после случившегося, пока рана еще свежа и открыта, девочке будет очень трудно увидеться со Стивом.
По возвращении домой Джанет стала жить уже не тройной, как жила прежде, считая погружение в темные глубины Прошлого и тайную любовь к брату, а какой-то четверной жизнью. Образ таинственного, молодого, мятущегося человека теперь неизменно присутствовал во всех ее мыслях, постепенно все больше овладевая ее воображением и вытесняя те первые ошеломляющие чувства, что охватили Джанет сразу после открытия этой тайны.
Оставшись в кабинете Пат тем белесым сентябрьским утром, Джанет не чувствовала ничего, кроме застилающей глаза и разрывающей сердце жалости к Стиву. Так вот что значили слова Руфи! Ее отец, лучший из всех отцов на свете, не был любим. Это не укладывалось у нее в голове. Снова и снова перед глазами девушки вставало лицо Стива с фотографий: в двадцать лет – непокорство, и дерзость, и вечный дух странствий; в тридцать – время женитьбы на Пат – длинные русые пряди, потемневшие серые глаза; потом – отец ее раннего детства, волшебно-добрый, заменяющий собой весь мир… И нынешний седой юноша, не уступивший времени почти ничего… О, как мама была несправедлива в своем равнодушии! И Джанет знала, что отныне любит Стива еще больше – любовью выстраданной.
Другим чувством было новое отношение к матери. Джанет не оставляло ощущение, будто Пат наконец сошла с Олимпа, где недосягаемой в своей безупречности пребывала ранее. Когда они пели, обнявшись, песню, написанную ее настоящим отцом, мама была такой же нежной, грешной, живой, как и она сама, и это до тех пор неведомое ощущение единения и равенства было упоительно. Поняла Джанет и то, что такая откровенность может существовать лишь на равных: она тоже должна быть открытой с Пат до конца. И если бы девушка не знала, что матери надо хоть немного отдохнуть перед тяжелым съемочным днем, она непременно, тогда же, пришла бы к ней в спальню поведать о всех своих тайнах, главной из которых, безусловно, был Милош.
Эти новые ощущения так занимали Джанет, что она большую часть времени проводила как во сне. Но вскоре реальная жизнь – а как подлинный романтик Джанет могла черпать впечатления только из реальной, столь богатой красотой и сюрпризами жизни – стала брать свое, и простое живое любопытство заставляло девушку все чаще задумываться о том, каким на самом деле был ее так рано умерший отец. Джанет подолгу рассматривала себя в старинном зеркале с потускневшей амальгамой в раме из охотничьих трофеев, пытаясь отсечь знакомые черты мамы, Чарльза и Селии. Но то, что оставалось, увы, не давало никакого представления о том, кто зачал ее в августовские влажные ночи на той стороне океана. Джанет бросилась в библиотеки, рылась в музыкальных журналах, листала газеты – напрасно. Стив в свое время немало потрудился над тем, чтобы ни история странной гибели Мэтью Вирца, ни сама его недолгая жизнь не оставили следов в болтливой и беспардонной музыкальной прессе. Но девушка не сдавалась. Если была пластинка, то должна где-то быть и статья, заметка, простое упоминание, наконец, а если повезет, то и фотография. И в Королевском архиве, где Джанет правдами и неправдами пролезла в современный музыкальный отдел, ее терпение было вознаграждено. На второй странице «Мелоди Мейкер» за семьдесят пятый год она обнаружила большую статью под названием «Ночь счастливого дня». Ее тонкие пальцы дрогнули: а вдруг окажется, что отца считали бездарным и пошлым? Или еще хуже – над ним смеялись? Джанет на мгновение зажмурила глаза и выхватила из статьи первый попавшийся кусок: «…кажущаяся невозможной, но вполне уверенная балансировка на грани китча и несомненного искусства. Кто слышал его проникающий словно с той стороны бытия голос, никогда уже не забудет его. Его тексты
Так подходила к концу осторожная английская осень, рыжая, как лиса, мягкой лапой касающаяся листвы буков и грабов на опушках Шервудского леса… Осень, призрачными туманами затягивающая реки и скрывающая холмы, из которых постепенно уходили яркость и четкость, сменяясь размытым серым цветом – от беспомощно-пепельного до тревожно-черного. И Джанет плавала в этом море неясных чувств и мыслей, как потерявшая курс лодочка. Но как только зазвенели первые заморозки и все вокруг волей-неволей стало принимать более четкие формы, желание соединиться с возлюбленным вновь стало крепнуть в ней – и не только в повзрослевшей душе, но и во властно заявлявшем о себе теле. Но теперь Джанет уже могла не бояться этого желания, распускавшегося внутри порой трудно и медленно, как лепестки тугого бутона, а порой стремительно и дерзко зажигавшего ее до самых кончиков пальцев. Теперь ей нечего было стесняться, и она, как затаившийся охотник, только ждала определенного ей женевской незнакомкой срока или другого тайного или явного знака, который дал бы ее чувству хлынуть полноводной рекой.
Руфь знала, что грядет декабрь, самое беспросветное время, завершающее год. Год – и ее жизнь. Она не собиралась давать над собой власти ни боли, ни сопутствующей ей беспомощности, и потому еще в сентябре договорилась с одним из своих поклонников, рассеянных по всему свету и имевшихся едва ли не во всех европейских странах, о том, что как только она позовет его, он приедет и поможет ей расстаться с этой жизнью так же блестяще и гордо, как она прожила ее. И так сильна была власть этой женщины или власть ее былых ласк, что известный всей Швейцарии философ радовался даже этой своей печальной избранности…
– Но ведь я еще увижу тебя? – робко, как юноша, спросил он после того, как были обсуждены все подробности: нотариус, кладбище, смертная одежда, научное наследие.
Руфь рассмеялась:
– Конечно. И увидишь, и…
На том конце провода раздался звук, словно у академика перехватило дыхание.
– Ах, Родольф, не тешь себя напрасно, алтарные врата давно закрыты. Не для тебя – для всех. Я имела в виду – мы еще поговорим, мой милый.
И всю эту долгую пряную осень Родольф Бернье, пользуясь столь нежданно свалившимся на него горьким счастьем, каждый день бывал у Руфи, бросив в Ивердоне и работу, и семью, снимая в Женеве номер в скромном отеле близ бывшей епископской тюрьмы. А она делила время меж ним и Милошем, отдавая второму утро, а первому вечер и ночь.
Откровенно признавшись Милошу в своей болезни и скорой кончине, она была спокойна и даже весела. Умирать ей было не страшно: слишком много она прожила жизней и слишком много пережила смертей. Наоборот, ее жизнь в последнее десятилетие, лишенная пиршества плоти, была Руфи если не в тягость, то… достаточно безразлична. Ее радовал, пожалуй, только Милош, в чьей славянской, не знающей пределов душе и в уникальных способностях тела она видела свое достойное продолжение. И поэтому она спешила передать ему весь свой опыт, не стесняясь раскрывать перед юношей самые глухие бездны физиологии и психики. За него Руфь уже не боялась: он оказался крепче, чем ее мальчик, в чьих жилах текла слишком древняя, слишком уставшая кровь столетий. И она была счастлива, что эта кровь сольется с кровью ее внучки и продлит земное существование тех двоих, кто был любим ею, хотя и так по-разному – Мэтью и Стива. Но открывать тайну Милошу она была не намерена до последнего, до того срока, когда наступит обещанный декабрь.