Угол покоя
Шрифт:
Но Шелли сказала только:
– Ух ты. Я даже, кажется, не прочь, чтобы он не сразу отсюда умотал. Он взбесится, как узнает, что я в большом доме с боссом живу.
– Что ты несешь! – взъярилась на нее Ада.
– Не волнуйся, мама. Я по-шу-ти-ла.
– Не смешней, чем он шутит.
Вспоминая сейчас один вчерашний момент, я спрашиваю себя: может быть, эта шутка и правда из того же разряда, что его шутки? Людоедский след, чтоб я увидел и пялился. Вот она, фривольная бесцеремонность, о которой я говорил.
Что, к дьяволу, могло у нее вчера вечером быть на уме? Ада готовила меня ко сну,
– Помочь, мам?
Помочь?
Ада прижала меня к груди и повернулась, обращая к двери разгневанную спину. Ее негодующий залп прошел рядом с моим ухом:
– Да не входи же ты сюда!
И меня повернула вместе с собой. Я уставился мимо ее плеча сквозь дверь ванной в кабинет, где стояла, прислонясь к дверному косяку, Шелли в своей водолазке с поддернутыми рукавами. Она очень хорошо была мне видна, как и мы ей. Мне бросилось в глаза, что она ohne Bustenhalter [74] и довольно полногрудая. И я невольно, кроме того, очень ясно увидел то, что видела она: ее мать в белом нейлоновом медицинском халате прижимает к груди голого уродца.
74
Без бюстгальтера (нем.).
– Извиняюсь, – сказала Шелли. Глядя мне в глаза, чуть ли не подмигнула, по лицу прошла крохотная тайная улыбочка. Оттолкнулась плечом от косяка, повернулась и шлеп-шлеп по голому полу кабинета.
Ада, купая меня и укладывая, не произнесла ни слова помимо своих обычных ободряющих междометий. Когда достала бутылку, чтобы нам глотнуть на ночь, я увидел, что она размышляет, не предложить ли мне позвать Шелли присоединиться, и отвергает эту мысль. Шелли после ужина позаимствовала мой транзисторный приемник, и нам слышно было, как он в восточном крыле, где она обосновалась, играет рок с ритмическим боем, – будто едешь со спущенным колесом. Мы выпили вдвоем и поговорили на другие темы, обходя сегодняшнее.
Наконец Ада взгромоздилась на ноги, взяла стаканы и оглядела меня, проверяя, все ли нужное у меня есть. Вдохнула носом и, сжав губы, с присвистом выдохнула.
– Ну, терпи, раз такое дело, – сказала она.
– Терплю, терплю.
– Спи себе спокойно.
– Спасибо. Ты тоже. Не бери в голову. Скорее всего, его уже тут нет.
– Да не так меня он тревожит, как другое. Ну, доброй ночи тебе.
– И тебе.
Она вышла, грузная, огорченная. Послышалось пищеварительное урчание лифта, затем умолкло. Открылась и закрылась входная дверь, слышно было, как Ада хорошенько ее тряхнула, проверяя замок. В глубине дома по-прежнему тяжко наяривали электрогитары. Может быть, подумал я, она не выключает для успокоения, может быть, ей страшно все-таки. Может быть, она заявилась, когда Ада меня купала, потому что ей не по себе сделалось одной в пустом крыле.
Радио звучало до полуночи и дольше, не давая мне заснуть. В последний
Что я решил сделать – и сделал сегодня с утра пораньше, – это пройтись по материалам, относящимся к Айдахо, и вынуть кое-какие письма. До Айдахо Шелли еще не добралась, но скоро доберется. Лучше избавить бабушку от ее бесцеремонного взгляда.
Среди последних материалов, которые Шелли для меня приготовила, февральский номер “Сенчури” за 1879 год с бабушкиным очерком о Санта-Крузе и десятью ее гравированными иллюстрациями. Полезно иметь перед собой ее картинки. Так легче представить себе этот сонный городок, который позже был переиначен – сначала парком развлечений, затем добропорядочными супружескими парами на пенсии, а после этого филиалом Калифорнийского университета. Без изображений я не смог бы вообразить себе, каким он был, когда они приехали туда из Нью-Альмадена. Попробую описать одно какое-нибудь утро.
Они сидели в укрытии меж двух желтых береговых скал, солнечном, но защищенном от ветра, прислонясь к выброшенному морем стволу дерева. Песок был сухой и светлый, приперченный золой береговых костров и затканный чем-то стелющимся, с пахучими фиолетовыми цветами. Ниже места, где они расположились, видно было, докуда доходит прилив, по валику из водорослей, мусора, выбеленных водой дощечек, мокрых перьев морских птиц; еще ниже берег был темный, гладкий и твердый. Мэриан толкала по нему коляску, оставляя блестящие изогнутые следы.
Слева и справа в море вдавались выступы, почти черные от ракушек и водных растений там, где их заливал прилив, а выше, до поросших утесником гребней, желтые. В бухточку между ними волны набегали с двух сторон под острым углом, творя вечно обновляемый шевронный узор прибоя. Над оконечностями, о которые, тяжко громыхая, разбивались валы, брызги взлетали выше самих утесов, а поверх каждого серебристого всплеска, опережая его, чтобы их не залило, черно-белым всплеском взмывали камнешарки, питающиеся на скалах. На юге, где за горизонтом прятался Монтерей и откуда светило солнце, море вблизи вспенивалось белыми гребнями, дальше оно переливалось подвижным зеленым стеклом, а еще дальше было блестящим зеркалом плавучих водорослей. Совсем далеко залив, казалось, покрывала серовато-зеленая глазурь.
В правом выступе сквозили окна, там, когда волны делались тише, проглядывали солнечные кусочки неспокойного моря и черные скалы, охлестываемые белым. Небо было бурное с просветами, мир блистал и переливался. Внизу, на плотном песке, Мэриан затеяла игру в песочника, береговую птицу: толкала коляску вниз, к самой границе откатившейся пены, а затем как бы вспархивала по песку, опережая идущую волну. Сюзан видела, как блестят у смеющейся Мэриан зубы, как ребенок в коляске дрыгает ножками.
– Знаешь, чего бы мне хотелось? – спросила она.