Том 1. Уездное
Шрифт:
Аржаной бухнулся в ноги: «Стало быть, панты-то мои?»
– Ваше превосхо… благодетель, милостивец! Капитан Нечеса, уходя, думал:
«Ах, неспроста это, больно чтой-то добер нынче!»
Генерал вышел в гостиную, жмурился, улыбался. У окна сидела генеральша, грела в руке стаканчик с чем-то красным.
– Чей-то, матушка, голосок я слышал? Молочко, что ли? Все еще хороводишься?
– Молочко отлынивать что-то стал, – рассеянно глядела генеральша мимо, – бородавки у себя развел, так нехорошо. Ты бы его приструнил…
Подскочила
– А Молочко про Тихменя рассказывал: совсем малый спятил, все добивается, его или нет Петяшка, капитан-шин девятый…
Хихикала Агния в сухой кулачок. Генерал весело ткнул ее в бок:
– А ты, Агния, когда же родишь, а? За Ларьку бы, что ли, выходила: что ж даром-то так пропадать?
А Ларька – как раз тут вот и пришел и стоял в дверях. Увидала его Агния – запрыгала, запричитала: «Штоп-штоп-штоп тебе пр-провалиться…»
Ларька подкатился любовно к генералу: – Ваше превосходительство, вас дожидают там… К вам, говорят, лично.
Так и затрепыхался генерал. «Неужто ж и впрямь пришла?»
Побежал, засеменил. Брюхо побежало впереди – выходило, будто катил его генерал перед собой на тачке. Высоко подтянутые брючки трепались над сапогами.
Что-то такое учуяла нюхом своим Агния и, сказав: «Я сейчас», упорхнула от генеральши в свою комнатку.
Комнатушка – клетушка маленькая, но зато веселые, с малиновыми букетами, обои, и пахнет каким-то розовым шипучим мылом. А все стены уклеены вырезанными из «Нивы», из «Родины» портретами: все мужские портреты аккуратно Агния вырезывала и тащила к себе – и генералов, и архиереев, и знаменитых ученых.
Но не в букетах, и не в портретах даже суть. А в том, что под большим портретом Александра III укрыла Агния долгим трудом и искусством проделанную щель в генералов кабинет. И теперь, прильнув ухом к щели, как манну небесную, ловила все, что сейчас творилось в кабинете.
Шмит веселый-развеселый вернулся из города: уж давно его Андрей Иваныч таким не видел. Шли втроем с пристани: Шмит звал обедать. Стал было некаться Андрей Иваныч, да Шмит и слушать не хотел.
– Эх, по заливу шуга идет, – говорил Шмит. – Льдинки скрипят около баркаса, машина изо всех сил стучит… Эх, хорошо, борьба!
Шел он высокий, тяжелый для земли, пил залпом морозный воздух.
– Борьба, – вслух подумал Андрей Иваныч, – борьба утомляет. К чему?
– Отдых утомляет еще больше, – усмехнулся Шмит.
«Да он устанет не скоро, – глядел Андрей Иваныч на Шмита, – он бы не задумался, что спят, что нет револьвера;.. И ничего бы этого не было. А может, и так не было?»
В первый раз на сегодня насмелился Андрей Иваныч – и взглянул на Марусю. Ничего… Но только эта недвижность лица и заплетенные крепко пальцы…
«Она была там, это… было», – весь захолонул Андрей Иваныч.
– Ну, что ж ты, Маруська, делала, что во сне видела? –
Бывает вот, над кладью грузчики иной раз тужатся-тужатся, а все ни с места. Уж и дубинушку спели, и куплет какой-нибудь ахтительный загнули про подрядчика – ну, еще раз! – напружились: и ни с места, как заколдовано.
Так вот и Маруся сейчас тужилась улыбнуться: всю свою силу в одно место собрала – к губам – и не может, вот – не может, ни с места, и все лицо дрожит.
Видел это – смотрел, не дыша, Андрей Иваныч: «Боже мой, если только оглянется сейчас на нее Шмит, если только оглянется…»
Секунда, одна только секундочка бесконечная – и совладала Маруся, улыбнулась. И только голос дрожал у нее чуть приметно:
– Господи, до чего ж иной раз вещи никчемушные снятся, смешно! Мне вот всю ночь снилось, что надо разделить семьдесят восемь на четыре части. И вот уж будто разделила, поймала, а как написать, так и опять число забыла, и нету. И опять семьдесят восемь на четыре части – не умею, теряю, а знаю – надо. Так страшно это, так мучительно…
«Мучительно» – это была форточка туда, в правду. И даже радостно было Марусе сказать это слово, напоить его всей своей болью. И опять все это поймал Андрей Иваныч – снова захолонул, заледенел.
Шмит шел впереди их двоих уверенным своим, крепким, тяжелым шагом. Сказал, не обертываясь:
– Э-э, да ты, Маруська, кажись, это серьезно! Надо уметь плевать на такие пустяки. Да, впрочем, не только на пустяки: и на все…
И сразу Шмит стал вдруг немил Андрею Иванычу, почему-то вспомнилось, как Шмит жал ему руку.
– Вы… Вы эгоист, – сказал Андрей Иваныч со злостью.
– Э-го-ист? А вы что ж думаете, милый мальчик, есть альтруисты? Хо-хо-о! Все тот же эгоизм, только дурного вкуса… Ходят, там, за прокаженными, делают всякую гадость… для-ради собственного же удовлетворения…
«Ч-черт проклятый… А вот то, что она сделала? Неужели… неужели ж ничего он не замечает, не чувствует?»
А Шмит смеялся:
– Э-го-ист… А знаете, как барышни это слово пишут? Ах, Господи, да кто ж это мне рассказывал? Сидят двое на скамейке, она зонтиком на песке выводит: и-т. «Угадайте, – говорит, – это я написала о вас». Обожатель глядит, читает, конечно: «идиот». И трагедия… А было-то «игоист»…
Марусе нужно было смеяться. Опять: заколдованная кладь, грузчики напружились изо всех сил… Закусила губы, побледнел Андрей Иваныч…
Засмеялась наконец… слава Богу, засмеялась! Но в ту же секунду раскололся ее смех, покатились, задребезжали осколочки, хлынули слезы в три ручья.
– Шмит, милый! Я больше не могу, не могу, прости, Шмит, я тебе все расскажу… Шмит, ты ведь поймешь, ты же должен понять! – иначе как же?
Всплескивала маленькими своими детскими ручонками, тянулась вся к Шмиту, но не смела тронуть его: ведь она…