Стремена
Шрифт:
– Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..
Улица дрогнула и ринулась под Пименом.
XVII.
Видеть глазам мешали газетные простыни. По грядам строчек прыгала тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пимену, за красной чертою, металась ртуть.
Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь прозревшие окна февраль. По вечерам с далеких бульваров доносились всплески вороньих граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали жалобы прибитого к макушкам домов железа.
С темени Пимена, как стеарин
От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутываемый тьмою, разрываемый снопами электричества, бесконечный день.
Мела и выла метель. Барабанил дождь. Опять шел снег. Подмораживало, распускало. И все, будто, в один день... Когда он кончился, Пимен ощутил себя усталым и легким.
Об окна терлась влажная хмурь. На горящую печку через форточку дышал день... Было хорошо, но из-за двери вынырнул очкастый, замутил свежесть, ощупал Пимена и засмеялся:
– Во-о-от, поздравляю. Теперь вас только корми, пальцы пооткусываете... Всего...
Пятился к двери, кивал, рассыпая с очков блестки, и Пимен увидел вместо него худенькую Фелю. Под его взглядом к щекам ее прилила кровь и затопила испуг в глазах. Губы раскрылись, ноги ринулись к Пимену и заспешили прочь. Феля боялась, что расплачется, шепнула:
– Молчи, - и засуетилась у стола.
Глаза ее прорвались сквозь улыбку Пимена и прикипели к сердцу. И не для того, чтоб он нарисовал их. Таких не нарисуешь.
Свет их воскресил: его уход из больницы; странные улицы Москвы и каменную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда на четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, - в клинике так и сказали: "Хороший мальчишка был бы"; и утро, когда его, Пимена, собирали в больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался: к нему пришел неведомо где скитавшийся оборванный... отец... бывший помещик, тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена. Феля кинулась к брату:
– Где же он? У тебя?..
– Да, но не ходи к нему: он и слышать о тебе не хочет...
Феля плакала тогда, как плакала после аборта, как плакала в день смерти сына. И теперь в глазах ее стояла боль за кинутую в землю родную кровь, за отца, за всех, за все, а под болью - судорожная радость: Пимен жив, она не одинока.
XVIII.
Теплые ветры скачут по белой земле. Под их копытами, под их фырком ноздревятся снега. У берез начинается праздник. Они дрожат от радости, но, кроме земли, полной хмеля,
Пьют, пьют, и все мешают им пить. На песни и шумы отзываются жалобой. Притворяются, будто до сердцевины еще скованы льдом, будто праздник далеко, за морями... Но раньте их, - вместо слез брызнут буйным земляным вином.
Дон, Каспий и Волга осмуглили Вениамина. Жилистый, бородатый, улыбчивый... Придвинулся к оживающему Пимену, с улыбкой расспросил о болезни и начал рассказывать. Вскользь как-будто кинул:
– Без меня отец надумал мириться с Фелей, - и смутился...
Оглядел комнату, указал на газетные простыни и оживился:
– А вы хорошо сделали, что завесили свои глаза. Они часто вспоминались мне... особенно на голоде, на Волге... Я и до сих пор не понимаю, зачем вы рисовали их. Ведь, они усиливают смуту, раздражают, кричат чорт знает о чем, вместо того, чтоб успокаивать. Вы вот и сами почувствовали: теперь не такие глаза нужны... Всюду кипит работа... все оживает, подновляется...
Пимен насторожился и сел. Послушал, сдернул со стола газету и щелкнул по ней:
– По-вашему, новые глаза нужны, чтоб глядеть на эти об'явления, на лавочки и спекулянтов? Какие же нужны для этого глаза? Или вы вышли из партии?
– Т.-е. как вышел?
– А если не вышли, так зачем закатываете к небу глаза: работа, оживление, обновление.
Вениамин отодвинулся и встал:
– Виноват, вы что-то слишком желчно...
– А вы не притворяйтесь...
– Я? Я не притворяюсь...
Глаза Пимена стали ярче, и, казалось, из них полыхнуло:
– Значит, вы довольны?.. Вам уже необходимо искусство, которое успокаивает, как валерьянка?!
– Мне некогда ковыряться в себе, доволен я или недоволен, - мрачно ответил Вениамин.
– Этим могут заниматься художники, поэты... Я завален работой... И о чем тут говорить: и об'явления, и лавочки неизбежны.
– Допускаю, но только как печальную необходимость.
– Почему печальную?..
...Так перед завешенными глазами завязался спор о торговле, о спекуляции, об Европе, о художниках и писателях, о коммунистах с большой буквы, о коммунистах без 5 минут, о покойных митингах, о тенях жарких слов, о понятиях и образах, о массах, об их доле, о море скуки, наползающей со страниц газет...
И все в ком, по-русски... Часа два взметывались, перерывая друг друга, голоса. И ком рос, лохматился, увязал; его толкали, и он вновь катился.
Остановил его голос вошедшей Фели. Пимен осекся и лег, а Вениамин шепнул сестре, чтоб она зашла к отцу, и хмуро протянул руку:
– Мне некогда...
XIX.
Ветер, сутолока, цоканье, смех и звон вмешались в оборванный пред закрытыми глазами спор. Пестрая, разноликая улица цвела пирожками, сухарями, пирожными и майонезами.
– Выпятила живот... вот, мол... Это легко... Нет, ты покажи главное, покажи машины. Ведь, не можешь без окраин?
– хотел отмахнуться от нее Вениамин, но она гремела, а Пимен не уходил из памяти.