Созерцатель
Шрифт:
— Но ты, Сократ, сам говорил, что когда сталкивается государство и гражданин, тогда гибнет истина и тогда государство становится слабее, а человек беднее.
— Я говорил противоположное, — согласился Сократ, — я говорил, что от гибели истины человек становится слабее, а государство беднее. Потому что человек силен богатством государства, а государство богато силой своих граждан. Не ты ли сам соглашался, Симмий, что совершенство — это соединение того и другого? Красоты и пользы, духовного и телесного.
— Ты рассуждаешь несвойственным тебе образом, — сказал Симмий. — Раньше ты больше спрашивал, а теперь больше утверждаешь. Как будто кто-то другой, а не я, задает тебе вопросы.
— Ты прав, добрый мой Симмий. Это оттого, что теперь я знаю больше о том, что знаю меньше прежнего. И теперь я принадлежу не себе, а закону. Приговорив меня к смерти, закон доказывает свою правоту. Отказываясь бежать, я отказываюсь
— Нет, — возразил Симмий, — Сократ принадлежит себе, своим детям, друзьям, афинским гражданам, и уж после того принадлежит закону Афин и затем закону Кроноса.
— Слишком много Сократов, — спокойно улыбнулся старик. — Я могу заблудиться среди них и не узнать себя.
— А твой бог...
— И мой бог тоже. Он одинок, как и я. Всякий одинокий — аристократ. Особенно если он сидит в тюрьме. Он отдален от толпы своим предназначением. И что такое тюрьма Афин, если Сократ сидит в своей собственной? Бог выбрал меня, чтобы я сделал свой выбор. Голос бога, всю жизнь удерживающий меня от дурных поступков, сейчас не звучит. Значит, я прав в своем выборе. Выбрать позор тайного бегства было бы неблагодарностью по отношению к богу. Потому успокойся, мой добрый Симмий. Ты и Федон, Кебет, Критон, Аполлодор, да и другие, предлагаете мне бежать. Вас большинство в этом мнении. Но разве я не сомневался во мнении большинства? И разве бог, прежде чем проявить свою волю, бежит спрашивать совета у тирана? Я не могу отрывать своей душе крылья... Прислушайся, Симмий, как тихо в мире! Я слышу, как капает вода моей жизни в последней клепсидре. Ты слышишь, Симмий?
— Нет, Сократ, не слышу... Но через день после возвращения феории ты сможешь спросить у самого Гомера, прав ли ты был в своем упорстве.
— Возможно, добрый мой Симмий, но не сразу. Мне еще предстоит суд Миноса и Адрастеи. И, может быть, третье воплощение через четыре столетия. И вот тогда... Я не думаю, что старик Гомер много изменился с тех пор...
Сократ умолк и задумался.
— О чем ты, учитель?
Старик поднял светлые глаза. Они были как чужие под морщинистым шишковатым уродливым лбом.
— На Делосе есть превосходная статуя Нике. Но почему она улыбается? Будь я Архермом, я бы снял улыбку с лица Нике и повернул ее ноги так, как это соответствует свойству полета. Ведь она летит, а улыбке нужен покой... Если ты не возражаешь, давай сыграем в шашки, Симмий.
СЕРЕНДИПИТИ
В стародавние времена актуальные события и представления о них перестали совпадать, затем разошлись из-за неуемных претензий историков и футурологов, и актуальность эволюционировала в реальную область бытия, а представления о ней — в идеальную. Те, кто задумывался над этим расхождением, склонны были приписывать свойства реального бытия — идеальному. Те же, кому это безразлично, напротив, приписывали идеальные свойства — реальному бытию. Поначалу ни затруднения, ни вреда от этого не было. Историки — пророки назад — занимались описанием событий, которые, как врали свидетели, все-таки происходили. Футурологи — историки вперед — планировали свои представления о том, что все-таки никогда не происходило, да и не могло произойти. Первые не доверяли вторым. Вторые игнорировали первых. В этой сумятице причина и следствие потеряли друг друга, и их общий предок — детерминированность — тихо погибла, как погибли многие виды людей и животных. И поскольку разделение идеального и реального происходило постепенно и на протяжении длительного исторического времени, это разделение почти никак не учитывалось при подсчете баланса человеческой эволюции. Верстовые столбы долгого пути выбирались случайно, из подручного материала: то пылко заверяли, что виной всему отказ от матриархата в пользу патриархата; то видели корень зла в переходе от полигамии к моногамии; то отмечали, как невесть что, разделение труда на скотоводческий и земледельческий; то наперебой надеялись, что все исправит открытие пара, электричества и атома. Но так бывает и в жизни отдельного человека: он думает, что у него нефрит, а это всего лишь ботинки жмут. То, напротив, он надеется, что у него пиджак великоват, а на самом деле это эмфизема. И так далее и тому подобное. И редко кто догадывается, что в основе всего расхождение реального и идеального. Это не означает, что они не учитывают интересов друг друга. Первые поставляют вторым продукты питания, вторые снабжают первых иллюзиями, что все идет как надо. Иногда те и другие спохватываются, и тогда начинаются взаимные тяжбы, обвинения, переходящие в потасовки и революции. После чего все расходятся копить недовольство до следующего раза. Люди, занятые реальными предметами, мало интересовались себе подобными: профессия пекаря не изменилась со времен Адама, а рецепт изготовления сдобных булочек редко
ПЛЕННИКИ
Человек не рождается свободным. Он рождается пленником времени. Из этого плена освобождает только смерть. Мы — заложники времени. Некоторым еретикам удавалось преодолеть замкнутость, выкупить у времени самих себя. Такими были, например, гностики и перс Мани. Египтянин Арий и британец Пеллагий. Такими были монтанисты и другие. Такими же были гении и благодетели человечества. Они уходили, оставляя вместо себя некий след памяти, тотчас обраставший слухами о подробностях: дескать, вообще-то из этой тюрьмы убежать невозможно, но однажды такой-то сумел это сделать... И далее следует рассказ о счастливчике.
Большинству людей кажется, как только они задумываются, что они, собственно, принадлежат каким-то другим временам. Реальность мало кого интересует и тем более устраивает. Никто, кроме правительства, не играет в будущее, все играют в прошлое. Дети играют в романтизм, старики — в классику. И те, и другие вводят друг друга в заблуждение.
Социальный и интеллектуальный вес игровой роли обычно выше настоящей роли — роли заложника. И это — один из способов придать плену видимость свободы. Какой дурак не мечтает поумнеть?
Как всякие пленники, родившиеся внутри и не имеющие ясного представления о том, что делается снаружи, мы, тем не менее, постоянно думаем о свободе. Но, как правило, не торопимся. Цивилизация — да продлится ее невидимый ход — подготовила несколько шикарных способов массового исхода из плена времени. Но это было бы некорректно по отношению к тем, кто собирается стать пленником. Этика преемственности поколений требует, чтобы мы оставляли бараки вселенского концентрационного лагеря отремонтированными и чистыми, чтобы грядущие заложники могли жить и мечтать о свободе в условиях возможного комфорта.
Особенно нестерпим плен весной, но зато осенью, как в эту стылую ноябрьскую ночь, шаги часовых за окном звучат успокаивающе, словно редкий вдовий дождь. Для заложника одно из самых приятных — чувство безопасности. Тогда и у охранников проглядывают человеческие лица, и лагерный режим кажется вполне сносным, а по праздникам даже приятным.
ТЕЛЕОЛОГ
В тот поздний вечер нашего прощания одна фраза запомнилась мне так ярко, словно и до сих пор звучат в ушах модуляции произнесшего ее голоса:
— Цель, единственное оправдание сущего, дань, которую будущее взимает с прошлого, цель у всех живых организмов есть — от доментальных и постментальных.
Последнее слово не сразу отозвалось в сознании, вернее, коснулось слегка, как случайная птица задевает крылом лист, снимаясь с ветки.
Мы сидели в большом полутемном зале его родового замка, возвышавшегося на одном из одиннадцати холмов предгорья. Зал освещался пятью лампами на стенах, и этот ровный, яркий и будто неживой свет разгонял тьму по дальним углам, плотную, густую. В широком простенке между окнами стояло от пола до потолка палисандровое распятие в полный рост Иисуса Христа. Это распятие всегда меня несколько пугало — сходство с реальным Христом было таким полным, что в его присутствии оставалось лишь тихо молчать пристально, и потому обычно, приходя к другу коротать осенние и зимние вечера, я просил его перейти в библиотеку, где я ощущал себя спокойнее и увереннее. Но в тот день, позвонив по телефону около полудня, когда я за утренним кофе просматривал вечерние газеты, наполненные, как обычно, либо пугающими заголовками, либо светской чепухой, — он просил меня непременно быть у него вечером и запастись терпением не менее, чем до утра.