Шаровая молния
Шрифт:
Кто мог бы подумать? Расположившись комфортно в своей двуспальной швейцарской могиле под французской пометой «ecrivain» [8] , он, должно быть, рассчитывал на более продолжительную литературную вечность.
Или это балует московская литературная биржа?
Возможно, из современника он просто-напросто перерождается в гранитное состояние классика, и эта несколько болезненная метаморфоза, сопровождающаяся временной потерей актуальности, свойственна всем, от Пушкина до Чехова?
8
Ecrivain (фр.) —
Превращение запретного плода в общенациональный пищевой продукт, наподобие отварной картошки?
Или же это факт глобальной агонии литературы?
Ничего в тумане не видно.
Литературная погода в сегодняшней России похожа на лондонский климат: утром солнце, днем дождь, к ночи — ветер в лицо.
Это даже не погода, а несколько погод-непогод, скопившихся в одном месте.
Все русские писатели XX века, как когда-то в сталинские времена партийцы, проходят чистку. Создана специальная комиссия. По рекомендации ЦК. Шансов на то, чтобы пройти чистку, у писателей мало.
Является ли чистка первоочередным актом ставшей рутинной в этом веке переоценки ценностей, или же это «страшный суд» и движения обратно не будет?
Скорее всего — «страшный суд».
А это значит, что не прошедшие чистку писатели отплывают если не в пыльный ад, преисподнюю библиотек, то на вечный покой. Они — израсходованные гильзы, использованный канон. Кто нынешние иконописцы? Никто. Они есть и их нет. То же самое ожидает писателей.
В списке писателей, проходящих чистку, нет плохих имен. Плохие имена давно разбежались. Маяковский мертвее любого мертвого. Заставить его читать практически никого невозможно.
Но плохие имена плохим именам — рознь. Плохие соцреалисты идут на переплавку в качестве проекта пародии. Завидовать им не приходится, но они обрели путевку в новую жизнь по закону буддистской расправы: из людей они превращаются в голодных духов.
Что же касается писателей со священными для русского либерального уха именами, назовем их условно «Булгаков», то здесь дело принимает скандальный оборот. Они не проходят чистки.
Ушли из поля зрения такие образы, как Мандельштам, которого в классической эстетике трудно назвать слабым автором. Отчуждены Замятин, Пильняк, Бабель, Ремизов, Волошин, Цветаева, Ахматова, Ходасевич. Гумилев вторично казнен. Олеша закопан живьем. Кое-как выживают Кузмин и Георгий Иванов, но надолго ли их хватит?
С большим трудом прошел чистку даже всеобщий любимчик интеллигенции 1970 — 80-х годов Василий Васильевич Розанов, за которого замолвил слово другой любимчик того же времени Венедикт Ерофеев. Но даже всеми обожаемый Веничка тоже застрял на проходе.
На «страшный суд» Владимир Владимирович Набоков пришел с наплевательским видом преуспевающего партийца. Галстук. Шорты. Сачок. Он-то, конечно, пройдет! Расступись! Пришел — покрасоваться. Он, у которого книги в России выходят одна за другой, о котором говорят больше многих, с кристальной биографией эмигранта, с кристальной библиографией русского модерниста. Но у Сталина в 37-м году был коварный лозунг: враг народа не тот, кто плохо работает, а кто работает хорошо и старается проникнуть на командные места. Сталинский тезис в маккиавелиевском духе сработал и сейчас, в отношении писателей.
За вчерашнее спасибо — за сегодняшнее отвечай! Но за что отвечать Набокову, кроме, как за свой замечательный успех?
Однако
И это — несмотря на пиетет и экстазы, несмотря на все организованные общества и музеи, издания и конференции. Набоков завис. Конечно, выживание Набокова во враждебной ему среде будет в какой-то мере обеспечено его фанами из академической среды, которые собрались возвести Набокову монумент. Переводчики допереведут, издатели издадут полностью и навсегда. Прогнозировать результат этой деятельности трудно, но ясно одно, что Набоков завис, как компьютер с недостаточной «памятью».
Встает вопрос: кто та комиссия, которая всех зарубила?
Ну, не всех. Вот положительный пример: Платонов. Он прошел. О том, что Платонов — покоритель Эвереста, а Набоков — канатоходец, говорил Бродский. И это еще мягкий вариант сопоставления.
Сирин — ууу! что за безвкусный псевдоним символистского последыша-недоучки!
Пройдет и такой, с точки зрения славы малоимущий писатель, как Добычин. На первый взгляд, даже неловко сравнить: великолепный велосипедно-теннисный Набоков и — какой-то там педерастик Добычин, с одним единственным маленьким, как детский краник, романом.
Это что за инстанция и какое право имеет?
Инстанция анонимна. Она, как судейская тройка. Приговор тройки — мнение воздуха. Не критики или какой-либо правящей литературной мафии. Воздух — это не метафора. Это воздух.
О Набокове никто не пишет плохо. Но в этом для Набокова нет ничего отрадного.
Есть простые, плоские объяснения. Можно сказать, что Набокова переели, что перестроечная набоковизация всей страны (в которой я принял посильное участие, написав предисловие к первому внутрироссийскому изданию «Лолиты» и подготовив к печати четырехтомник русскоязычной набоковской прозы с тиражом в 1.700.000 экземпляров) оказалась крутой и насильственной. Но это не так — и ничего не объясняет.
Впрочем, в России не любят успех ни в каком виде, даже у своих любимцев.
Травма — вот слово, благодаря которому Набоков, может быть, все еще находится на плаву.
Многие читатели Набокова на Западе до сих пор убеждены в том, что до успеха «Лолиты» ее автор был русской темной лошадкой, стоявшей в конюшне безвестности. На самом деле, репутация лучшего писателя нового, эмигрантского поколения несомненно избаловала Набокова. Однако избалованным он был чуть ли не с самого своего рождения. Его детство прошло в земном раю.
Неудивительно, что изгнание из земного рая, в результате большевистской революции, стало для Набокова мощной психической травмой. «How little we valued our paradise… — писал он позже, в письме к матери, — we should have loved it more pointedly, more consciously». [9]
Переживание этой травмы, на мой взгляд, составляет основу набоковских романов. Идеальное детство, почти так же, как у Пруста, становится темой не только сентиментальной памяти. По сути дела, память дает моральную оценку несовершенству «взрослого» мира, однако эта оценка искусно «растоплена» в эстетическом переживании.
9
How little we valued our paradise… We should have loved it more pointedly, more consciously (англ.) — Как мало мы ценили наш рай… Мы должны были любить это более остро, более сознательно.