Развод
Шрифт:
ЛЮБИМЫЙ,
Я ЕДУ.
Пусть тебя не смущает, что я пишу на бланке «Крийона». Я уже в пути, сегодня вечером вылетаю из Парижа. Пять дней в Амстердаме (на конференции, я тебе об этом писала); может, управлюсь за три и буду в Нью-Йорке к утру воскресенья, одиннадцатого числа, рейсом «Исландских авиалиний». Телеграфирую, когда буду знать точно. На всякий случай оставь мне ключ под оторванной плиткой. Надеюсь, мое письмо успеет тебя застать. Последнее время писать было невозможно. Аврал на работе, отправляла детей на лето к золовке, под конец разбирала вещи — удручающе много всего. Но теперь всё готово. Я наконец свободна, ключи у новых жильцов, единственный чемодан сдала на aerogare [2] . Я гуляла весь день — так славно гулять налегке, с одними лишь документами и твоей фотокарточкой в кармане.
Бродила по разным рынкам, рассматривала ассортимент одних и тех же сыров, красиво разложенные фрукты, даже стручковую фасоль, развешанную аккуратными рядками; заплутала на цветочном базаре. Почти час просидела в фойе «Крийона», сочиняла тебе письмо. Потом гуляла по Вандомской площади, разглядывала витрины. И лишь когда все магазины закрылись на обед, задумалась о том, что неплохо
Прости мне эту запоздалую и торопливую записку; я надеялась отправить ее раньше, но теперь, видимо, пошлю из аэропорта. Я еще даже не начинала думать про доклад о Спинозе, который мне надо сделать. Рассчитываю на дух места. В Амстердаме я буду впервые.
2
Аэровокзал (фр.).
3
Парижский музей восковых фигур на бульваре Монмартр.
4
Площадь Шатле на границе I и IV округов.
5
Набережная (фр.).
6
Волшебная птица (нем.). Но Софи ошиблась на одну букву и явно имеет в виду молодежную организацию Wandervogel («Перелетная птица»): эта сеть культурно-образовательных и туристических групп и клубов появилась еще в 1896 году и существует по сей день.
В ПОЕЗДКАХ Софи Блайнд везла в чемоданах, коробках, бочках, ящиках и сундуках накопленное лет этак за тридцать пять. Везла не с собой и не обязательно лично. С собой она брала только самое необходимое в зависимости от вида путешествия — пароходом ли, самолетом, поездом, автобусом или пешком, — расстояния и продолжительности ну и, наконец, количества путешествующих.
Логично, казалось бы, поступать именно так: собирать, разбирать и вновь собирать вещи, если уж путешествуешь, а Софи путешествовала всю жизнь. После свадьбы продолжила путешествовать, уже с мужем. Эзра Блайнд писал книгу, эта работа, быть может, займет всю его жизнь или, по крайней мере, ближайшие двадцать лет; для этого ему требовалось посещать библиотеки и встречаться с учеными из разных стран. К счастью, Эзре удавалось устроить дела таким образом, что его приглашали читать лекции в хорошие университеты по обе стороны Атлантики и даже в Иерусалим. Так они жили во множестве городов, иногда по нескольку месяцев, иногда по два года, а в промежутках путешествовали в другие места. Софи нравилось путешествовать. Еще ей нравилось, чтобы кое-какие вещи, которыми она дорожила, немногие привычные предметы всегда были под рукой, где бы Софи ни была, под более-менее тем же небом с теми же солнцем и луною и более-менее теми же стенами. Одни вещи она нашла, другие украла, третьи купила. Софи нравилось путешествовать. На свадьбу она попросила у свекра в подарок вместо шубы возможность продлить свадебное путешествие. Что значит — не хочешь шубу? У нашей невестки должна быть шуба. На рождение сына шуба все-таки была куплена — для семейных снимков. Софи надевала шубу исключительно ради родителей мужа. Ведь она их невестка. Но разве она обязана таскать с собой шубу в путешествия с мужем? Да, обязана, ведь часть денег дал Эзра. Его отец заявил: «Я хочу купить Софи шубу за пятьсот долларов». Эзра ответил: «Купи за семьсот. У меня есть знакомый, так вот через него можно купить за семьсот долларов шубу, которая стоит девятьсот. Я дам две сотни, мы сбережем четыреста долларов, и у Софи будет лучшая шуба». С Эзрой Софи носила и шубу, и украшения, которые он покупал ей. Всякий раз, как Эзра тревожился за их будущее, он покупал Софи тяжелое серебро.
Он предпочитал, чтобы она носила черное. В черном она была, когда он делал ей предложение, этот цвет шел ей больше всего и лучше всего сочетался с украшениями, которые покупал ей Эзра. Он всегда был готов купить Софи очередное добротное черное платье. Добротное черное платье не знает сноса. Софи же всю жизнь мечтала о белой ночной сорочке, длинной, мягкой, из тончайшего хлопка или фланели. Эзра этого не понимал. Софи красивее голая. Порой он просил ее ложиться в постель в шубе. А ночная сорочка? Роскошь.
Не все, что накапливала Софи, следовало за нею в коробках и фрахтом в ящиках и сундуках; это дорого, сложно, мудрено. Да и если они собирались на юг, ни к чему были шубы, пальто, теплые вещи, хотя через год (или в принципе в будущем), пожалуй, уже и понадобятся: они никогда не знали, куда поедут потом. Точно так же Софи хранила вещи, из которых дети уже выросли, — для следующего ребенка. Разумеется, большинство вещей, прихваченных в разных местах по пути, она не могла взять с собой, а оставляла их — в зависимости от того, где им случалось оказаться — у оседлых родных и друзей. Пусть полежат до поры, когда и Софи осядет, обзаведется прекрасным просторным домом с множеством флигелей и этажей, с подвалом для хранения, с чердаком для домашних животных — она обещала их детям. В ее голове все это как-то совмещалось: она всегда жила в воображаемом доме, ездила в путешествия и брала с собой вещицу-другую. Но, пожалуй, хотелось ей одного: чтобы она с этим воображаемым домом всегда путешествовала, накапливала вещи и жила везде. Пока же ей неплохо удавалось пристраивать здесь коробку, там чемодан, у оседлых друзей и родных. И если ей доводилось задержаться
Она понимала, что это слабость — накапливать, хранить и помнить, где что оставила. Вещи теряются, но это часть путешествия. И не только по отдельности, но и в упаковке: так таинственным образом исчез целый чемодан. Софи, как могла, старалась беречь вещи, но если они, несмотря на ее усилия, все же терялись, охотно смирялась с утратой, в отличие от Эзры — тот снова и снова вспоминал о потерянном. Он с прискорбием перечислял все предметы, исчезнувшие с того дня, как Эзра с Софи отправились в путь, — и те, что ему дороги, и те, что просто занадобились. Софи так не делала. Или держала сожаления при себе. Она сокрушалась, когда обнаруживала потерю. Но лишь единожды: Софи считала, этого вполне достаточно. Пропажу нужно оплакать. И боль от потери сережек, некогда купленных в глухом генуэзском проулке, никогда не утихнет. Но более одного раза страдать из-за пропажи чего бы то ни было — не в принципах Софи. Как мог Эзра принимать сторону вещей? Не то чтобы Софи не знала сомнений. Невзирая на ее принципы, пропажи бередили ей душу, сколько ни повторяй: «Невелика потеря, все равно я эти сережки больше в жизни не надела бы!» Вещи присылали свой призрачный эйдолон [7] : на туалетном столике где-то в гостиничном номере. Такова уж природа вещей, заключала Софи, а ее природа как женщины с принципами — этому сопротивляться. Если какая-то вещь не дает мне покоя, размышляла Софи, значит, должно быть, я не оплакала утрату как следует, подлинно, глубоко. Но в таком случае уже ничего нельзя сделать. Я упустила время, или вещь упустила время, потому меня и преследует. Что же до тех вещей, из-за пропажи которых Софи искренне сокрушалась, боль этих утрат пронизывала ее до мозга костей, соединялась с ним. Если бы ей вдруг потребовалось узнать, сколько всего пропало, достаточно было назвать последнюю утрату, и Эзра принялся бы считать: сегодня это, вчера то и так далее. Но Софи это не интересовало. Подсчеты — дело мужское. Этим занимались и ее отец, и оба ее деда.
7
В древнегреческой философии — образ или копия идеи, не отражающие ее сути.
Да, путешествовать она любила. Софи неизменно твердила, что только так и следует жить, только так и следует жить во времени: лететь вместе с ним. И нервничала, если они слишком долго задерживались на одном месте.
Софи старательно избегала скандалов, но не всегда получалось — Эзра не довольствовался лишь тревогой и жалобами, ему хотелось скандала. Вдобавок у Софи были свои претензии, и ей не всегда удавалось о них умолчать. Вспыхивали ссоры.
Эзра всегда побеждал. В чем бы ни заключалось дело и кто бы ни начал ссору, Эзра всегда ухитрялся выставить ее виноватой. Софи не понимала, как ему это удается. Пустяки, полагала Софи, мы всё уладим в два счета; или: пустяки, но уже ничего не поделаешь, так что и дело с концом. Но Эзра не унимался, излагал свою точку зрения, и Софи осеняло: беда не в том, что он не может отыскать галстук, потому что жена, такая-сякая, не положила его в чемодан, и не в том, что она в очередной раз забыла что-то положить в чемодан, и не в том, что она не заботится о его внешнем виде, о своем внешнем виде, — не заботится о внешности в целом. Беда в том, что это влияет на их жизнь, и последствия эти накапливаются. И беда большая.
Эзра разглагольствовал с возрастающим пафосом, то мерил комнату тяжелыми шагами, то замирал, чтобы не отвлекаться от риторического порыва — или чтобы взять театральную паузу. Софи следила за его указательным пальцем: тот описывал круги, точно помешивал колдовское варево. Взмывал вертикально ввысь. Петлял по горизонтали, указывая на нее. Указательный палец раскачивался все сильнее, грозил ей, словно не знал, чем еще заняться. В такие минуты Софи глубоко вздыхала и либо обрушивалась на Эзру, либо выбегала из комнаты.
Софи ненавидела ссоры. И чаще всего держала претензии при себе. Правда, порой они вырывались внезапно. Софи не знала, на что решиться — то ли упомянуть о претензиях, то ли обойти их молчанием, — и, пока она колебалась, как лучше сказать и говорить ли вообще, у нее вырывалось все, к удивлению их обоих — пожалуй, Софи удивлялась даже больше, чем Эзра: тот привык, что в семье кричат, а Софи кричать не привыкла.
Эзра очень спокойно и терпеливо слушал ее, развалясь. Как так получалось — Эзра, пользуясь тем, что Софи вошла в раж и ничего не замечает, плюхался на диван или ложился на кровать, или с этого и начиналась их ссора? Эзра лежал на кровати, Софи стояла, наваливались дела, ей самой не справиться, и Софи вдруг понимала, что жизнь ее — сплошь отчаяние покончить с делами. А тут еще Эзра — лежит, развалился, зевает; наверное, при виде него в ней и закипал гнев.
Софи Блайнд не верила ни в убийственные слова, срывавшиеся с ее губ, ни в то, что она их произносит. Да и Эзра не обнаруживал ни смятения, ни недоверия, ни оторопи. Вид у него был довольный: он усаживался прямо, смотрел на нее, округляя глаза, кивал — женщина бесится, как положено женщине, — прятал улыбку (впрочем, не очень успешно), лицо его явно смягчалось, на нем отпечатывалось выражение строгости или даже испуга, скрывался под одеялом, когда Софи, размахивая руками, набрасывалась на него и ногти ее грозили оставить на его нежной коже отметины в подтверждение ее слов, прятался, дожидаясь, пока буря уляжется. Под прикрытием одеяла бояться ему было нечего, это всего лишь женщина, она наваливается на него всем телом, кулаки ее молотят разве что по стене, матрасу, воздуху, в худшем случае тычок под ребра — если ее кулак преодолеет баррикаду его рук и коленей. Всего лишь женщина, и чем дальше, тем больше плавится, подается, растворяется в гневе, его любимая жена, он знал, как с ней обходиться, и через девять месяцев на свет появлялся ребенок.
Если же Софи не набрасывалась на Эзру, он дожидался, пока буря утихнет: в конце концов это неизбежно случалось. Дожидался, когда яростный град обвинений редел, превращался в морось и, наконец, на Эзру падали последние мягкие капли, Софи Блайнд повторяла слабо: «Вечно мне всё приходится делать самой…» Тогда Эзра, уязвленный до глубины души одним лишь намеком на укоризну, принимался перечислять, припоминал жене все те случаи, когда помогал ей, делал для нее что-то, снимал с ее плеч бремена, покупал ей подарки, — один за другим все свои благодеяния жене, лишь немногие из неиссякаемого запаса, пока она не понурит голову, ошеломленная избытком его благих дел, поименованных столь вкрадчиво и подробно. Софи слабела, немела под грузом такой преданности, заботы, многолетнего служения. Она уже не сознавала, стоит, сидит или лежит. Она задыхалась. И ощутив наконец, как его тело обволакивает ее, сокрушает своею тяжестью, она чувствовала облегчение. А через девять месяцев на свет появлялся ребенок.