Развод
Шрифт:
— Я видел, как мать вкалывает от зари дотемна, вкалывает ради девятерых детей. А зачем? Неужто оно того стоило? Стоило ради этого рождаться? Для нее? Для меня? Я как-то ей сказал с глазу на глаз: «Могла бы меня пропустить». Но тогда не было бы тебя. И что с того?
Это могло быть и десять, и пятнадцать лет назад. Это не сейчас. Это в книге. Отцовские разговоры с самим собой всегда напоминали непонятный обряд, в котором она ничего не смыслила, но тем не менее участвовала.
Когда она в войну хаживала с отцом вечерами по Клинтон-авеню, он спрашивал:
— Ты можешь себе представить, чтобы тебя выдали за незнакомца, с которым до свадьбы ты не перемолвилась словом, а потом дети, один за другим, — что бы ты делала? — сдержанно допытывался он. — Ты можешь представить себе, чтобы ты… — продолжал он сперм о своей матери, потом о Софи и ее матери. Часть долгого монолога, который Софи никогда не прерывала и который не отвечал на ее вопрос,
Из сумбурных рассуждений отца Софи ухватила сказку: прекрасную и загадочную историю девушки, вышедшей за человека, которого выбрал ее отец, за незнакомца из другого города; брак, устроенный на основе проповеди.
— Он мечтал не об этом. — Отец вновь рассказывает ей историю, как ее дед стал главным раввином Будапешта. — Он не планировал становиться раввином. Он из зажиточной семьи, прочие его родственники торговали, занимались финансами, управляли поместьями; он получил светское образование. Молодые люди из ортодоксальных еврейских семей, преуспевшие в изучении Талмуда, потом нередко осваивали какое-нибудь ремесло.
— Почему же он стал раввином, если сам не хотел? — спрашивает она.
Отец ее лишь вздыхает и отмахивается беспомощно — наверное, так когда-то отвечал и его отец.
О какой именно жизни мечтал ее дед до судьбоносной встречи с дочерью Шимона из Нитры и решения жениться на ней, отец не говорит. Неизвестно, о чем он думал в поезде до Галанты или когда ехал обратно в свой родной Паздич попрощаться с родителями; известно лишь, что жизнь не оправдала его ожиданий.
— Он мечтал не об этом, — повторяет отец.
Вернувшись домой, она перебирает стопку бумаг, которую отец принес с чердака. Генеалогическое древо. Пожелтевшие вырезки из газет: некрологи Моше Ландсманна. Научно-популярные статьи о психоанализе, которые ее отец писал для будапештских газет — о еврейских обрядах, фригидности, потенции, о том, почему сосут большой палец. Вещи, которые ни для кого не имеют ценности, но которые он тем не менее привез с собой через океан и хранил все эти годы.
— Для тебя? Для моих внуков? — спрашивает он перед сном. — Пожалуйста, реши, нужно ли тебе что-то из этого.
История о браке, думает она, сидя в отцовской приемной. История об истинном браке, рассказанная сыном, рожденным в этом браке, своей дочери-подростку; та всегда слушала ее со смесью ностальгии, равнодушия и досады, полагая, что эта история не имеет к ней отношения, с ней такого и не случилось бы, но все же жалела, что не родилась в этом другом мире, где отец взял и выдал дочь замуж, вот как выдали ее бабку; Софи понимала, что ей такой не бывать, и злилась, что ей в этом отказано, поскольку мир изменился, причем изменился еще в дни молодости ее отца, когда ее и на свете не было, и она — продукт этой перемены, дочь отца, порвавшего с традиционным укладом своих родителей, отца, для которого собственный брак был проблемой или шуткой, который привез ее в Америку, где она порвала со своим будапештским детством, где корни не связывали ее ни с людьми, ни со страной, потому что Америка — лишь этот жесткий тротуар, существующий для того, чтобы, от него оттолкнувшись, творить собственную правду, и к лучшему, хотелось ей верить в юности, поскольку это, по сути, ее судьба; но все же она пребывала в смятении и, слушая отца, никак не могла решить, в чем заключалась эта перемена, силилась осмыслить ужас того, что ее бабкам, дедам и поколениям их предков довелось испытать в юности и что тем не менее придавало их жизни смысл, тайну и чистоту; ныне от этого отказались бесповоротно, упразднили во имя прогресса, разума и просвещения. Но что это все-таки было? Реальность всегда сводилась к улицам Гарфилда, к рассказам отца-психоаналитика о религиозном детстве в Галанте и к ее неспособности ощутить ту жизнь, которую он описывал, соприкоснуться с нею, к бесполезности этой жизни для нее, ведь ей отец такого детства не обеспечил, что проку теперь рассказывать ей об этом на Клинтон-авеню?
Софи смотрит на генеалогическое древо, лежащее перед нею: оно начинается с некоего Иокаба, родившегося в 1730 году в городишке Середь. Древо чертили разные члены клана Ландсманнов — до того, как в 1939-м братья уехали в Америку; ее двоюродный брат Тибор, борец за независимость, бежавший из Венгрии, недавно сделал копию с этого документа и раскрасил разными цветами уже восемь поколений семьи. Так странно видеть на этом древе имена Джошуа, Тоби, Джонатана, детей Софи и Эзры.
Считая с нее самой и до седьмого поколения, должны были пересечься жизни двухсот пятидесяти двух мужчин и женщин и состояться сто семьдесят шесть бракосочетаний, чтобы на свет появилась Софи. Из этих ста семидесяти шести браков все, кроме одного, были заключены в соответствии
История о браке, думает она, сидя в приемной отца: ошибочная женитьба Рудольфа Ландсманна на Камилле Риппер, как казалось их дочери, и собственный брак Софи через несколько лет после Второй мировой войны в Нью-Йорке, брак, который должен был быть настоящим. Брак Софи Ландсманн и Эзры Блайнда, молодого раввина и приглашенного преподавателя из Вены, который заметил ее на лекции, — этот брак в некотором роде загадочен не менее, чем брак ее бабки: два человека, едва знакомые друг с другом, связали себя обязательствами без всякой романтики и обычных ухаживаний, без ужинов, без свиданий в кино, без нежных слов, без какой бы то ни было близости, отношения подозрительно равнодушные, формальные, совершенно несентиментальные, но при этом друг с другом им было на диво удобно и свободно; брак, случившийся на основе проповеди, которую он в вечер знакомства прочел ей с глазу на глаз, а на следующий вечер она ответила на его предложение о замужестве просьбой лишить ее девственности, и проповедь, и предложение повторялись следующие полтора месяца, одна и та же проповедь, которую юный венский раввин читал дочери психоаналитика, отрицавшей и брак, и Бога, до того самого вечера, когда она не сумела ему ответить: ей хотелось всего лишь чувствовать себя удобно и просто, как в тот вечер, когда он лишил ее девственности, ей хотелось, чтобы вся ее жизнь была такой же простой; они обручились. Это история о том, как она вышла замуж за человека, которому было важно, что она внучка бывшего главного раввина Будапешта, думает она, все еще силясь понять, в чем был смысл этого брака, смотрит на телефон возле отцовского кресла: к этому телефону он, шаркая, подошел в три часа ночи, когда его поднял с постели ее звонок (она не знала, сколько времени), Эзра уговорил ее позвонить в Гарфилд после того, как сам дал телеграмму родителям, Эзра выхватил у нее трубку, едва она сообщила о свершившемся факте, и отец задохнулся: «То есть как это — замуж? Кто такой этот Эзра? Ты не можешь так со мной поступить!» И голос Эзры, подобающий случаю: «Отец, если позволите называть вас так…», он переходил с английского на иврит, уже зять, радостный, гордый, с мягкой иронией продлевал разговор, вот они с тестем перешучиваются, а Софи изумленно наблюдает за этим — или, пожалуй, только опомнилась от изумления из-за того, что с нею случилось, и всё полнее осознавала, что это правда.
Это была не ошибка, размышляет она, рассматривая лежащее на столе генеалогическое древо с именами и Эзры, и их детей. Эзре здесь самое место. И в этот поздний час, когда из соседней комнаты слышится грудной храп отца, она в состоянии улыбнуться попытке Софи Ландсманн отыскать уместность в браке с Эзрой Блайндом.
Тосты и речи в честь ее отца в пентхаусе «Ридженси» гостиницы «Шератон Плаза» наделяют смыслом то, что до сих пор было сумеречным бессвязным лимбом ее детства и отрочества, проведенных в Гарфилде. У него была эта цель, смысл и направленность; все завершилось созданием зданий и факультетов в присутствии этих людей из Огайо, Коннектикута, Мэриленда, Висконсина, Австралии и Канады: в своих речах все они подчеркивали, что не стали бы теми, кем стали, не надумай Рудольф Ландсманн осесть в Гарфилде, штат Нью-Йорк, в ту пору, когда во всем штате Нью-Йорк не было психоаналитиков, кроме как в Нью-Йорке, который город, и если бы Рудольф Ландсманн не боролся в одиночку, невзирая на сопротивление… Софи вспоминает утро, когда они прибыли в Гарфилд; отец тогда пошутил: «Мы, должно быть, сошли не на той остановке».
— Богом забытое место, — твердил он, когда они впервые прогуливались по главной улице, и когда ноги привели их к закусочной, в витрине которой меж двумя нацистскими флагами висела фотография DER FUEHRER (и убрали ее лишь на следующий день после того, как Америка объявила войну Германии), — к тому времени все неправильное уже казалось им правильным, и над неминуемой кульминацией они хохотали до слез. Позже, проходя по дороге в школу мимо каркасного дома, который занимала окружная психиатрическая больница, Софи всякий раз с изумлением понимала, что те, кто сидят на крыльце лечебницы, ничуть не страннее тех, кто сидит на крыльце любого из гарфилдских домов; на лицах тех и других застыло отрешенное выражение, так поразившее Софи с отцом в их первую прогулку по городу. Решение отца обосноваться в Гарфилде она не сумела ни понять, ни принять. Софи слушает, как отец в завершение речи благодарит коллег, с легкостью, юмором и достоинством, несколько саркастических замечаний, дабы разрядить обстановку, избавить от всякой фальши; Софи гордится им, просто она не годится в дочери гарфилдского миссионера.